Изменить размер шрифта - +
В любом расположении духа, в любом состоянии он всегда был таким, каким и должен быть настоящий супруг.

А теперь, — подумала она, — никого нет. Одни слуги остались. Лучший в мире муж ушел и похоронен женщинами, которых осиротил; дети тоже бродят по небу розовыми облачками. Боюсь за Горемыку: умру — что будет с ней, ведь пропадет же, дурочка, повредившаяся умишком от жизни на корабле, который сделался летучим голландцем. Одна Лина надежна, непоколебима, ей никакие беды нипочем, как будто повидала и пережила все на свете. Хотя бы вот как в тот раз, на втором году здешней жизни, когда Джекоб уехал, а их отрезало не по сезону жестокой пургой, и они с Линой и маленькой Патрицией через два дня начали голодать. Все дороги, все тропы замело. Патриция от холода посинела вся, несмотря на огонь — жалкий, кизячный, еле дышащий в приямке земляного пола. Что ж, Лина оделась в шкуры, взяла корзину и топор и храбро стала пробиваться к реке сквозь сугробы по пояс, сквозь ветер, от которого в голове стынут мысли. Там она наковыряла из-подо льда мерзлых лососей, побросала в корзину и пошла назад — кормить домочадцев. Кошница полная набралась, тяжелая, только подымешь, руки с мороза костенеют. Она взяла и к перевеслу себя за косу веревкой привязала. Так волоком по снегу и перла.

В общем, Лина спасла их. Или то был Господь? Ныне же, в погибельной пропасти, Ребекка задумалась: уж не был ли переплыв в эту страну, вымирание всей ее семьи — не было ли то дорогой к откровению. Или к проклятью? Как поймешь? Вот смерть отворила уста свои, кличет по имени — кому повем, на кого уповать буду? На кузнеца? На Флоренс?

Сколько же еще терпеть-то? Дойдет ли? Не потеряется? Застанет ли? Приведет ли его? Не нападет ли кто, вернется ли она и успеет ли со спасением?

 

Дремлю, просыпаясь от каждого звука. Потом вижу сон: ко мне сходятся вишневые деревья. И знаю во сне, что сон, ибо листвой пошумливают и плодов полны. Чудно́ мне: что надо им? Посмотреть на меня? Потрогать? Одно вдруг валится, и я просыпаюсь со сдавленным криком. Вокруг все то же. Дерева не обременились вишнями и ближе ко мне не сошлись. Успокаиваюсь. Такой сон все же лучше, чем когда я вижу минья мэй — будто подходит она со своим маломерком ко мне. Обычно она будто сказать что-то хочет. Глаза большие делает. Губами шевелит. Я отворачиваюсь. И глубоко засыпаю.

То не птицы поют, то солнце. Но просыпаюсь. Весь снег сошел. Разумение возвращается с трудом. Вроде, на север теперь идти… или к западу уклоняться? Нет, на север, да попрямее, насколько позволяет густосплетение лесное. В конце концов ежевикой опуталась, уперлась— ни тпру, ни ну. Колючки да терновники по пояс и во все стороны. Долго продираюсь и продираюсь… оказалось правильно, потому что открылась вдруг передо мною луговина, вся солнцем напоенная и пахнущая пожаром. Эта земля еще помнит, как с нее огнем сводили лес. Ну вот, теперь под ногой разнотравье — мягкое, глубокое, нежное как овчина. Наклонилась потрогать и вспомнила Лину, как она любит перебирать мне волосы. Перебирает и смеется, говорит, будто бы они доказывают, что я ягненочек. А ты кто? — спрашиваю. Я лошадь! — смеется она и встряхивает гривой. Иду час, другой по залитому солнцем полю, и такая мучит жажда, хоть помирай. Впереди показалась рощица из берез и яблонь. Там уже сень зеленая, листочки проклюнулись. Везде птички чирикают — разговорчивые! Хочу скорей туда, может, воду найду. Но стоп. Стук копыт. Из-за деревьев всадники показались, ко мне скачут. Все как один мужчины, молодые индейцы. Есть которые моложе меня выглядят. Лошади неседланы, скачут голью. Да ловко так, я даже удивилась, и какая кожа у них — под солнцем чуть не светится, но и побаиваюсь. Подъезжают вплотную. Окружают. Улыбаются. Я вся дрожу. На ногах у них мягкие мокасины, а лошади без подков, и гривы что у коней, что у юношей, длинны и свободны, как у Лины.

Быстрый переход