Изменить размер шрифта - +
Окружают. Улыбаются. Я вся дрожу. На ногах у них мягкие мокасины, а лошади без подков, и гривы что у коней, что у юношей, длинны и свободны, как у Лины. Говорят слова, которых я не понимаю, смеются. Один на свой рот пальцем показывает, да еще и тычет им туда. Туда, сюда. Остальные опять смеются. И он тоже. Потом он задирает голову, широко распахивает рот и большим пальцем туда показывает. Я от такой напасти в ужасе падаю на колени. Он спешивается, подходит ближе. Я даже запах чую — у него волосы благовонием каким-то смазаны. Глаза раскосые, а не большие и круглые, как у Лины. С улыбкой он снимает мех, свисавший с шеи. Протягивает мне, но я так дрожу, что руки не держат. Он пьет из него и снова предлагает мне. Я пить хочу— умираю, а не могу двинуться. Только и сумела, что шире рот отворить. Он подступает вплотную и льет воду. Я глотаю. Кто-то из его приятелей говорит: бя-а, бя-а, как козленок, и все смеются, хлопая себя по ляжкам. Тот, что поил меня, закрывает мех и, посмотрев, как я вытираю подбородок, вешает обратно на плечо. Затем лезет в сумку, висящую у него на поясе, вытаскивает оттуда какую-то бурую полоску, подает мне и ртом еще эдак делает, словно жует. Полоска с виду кожаная, но я беру. Он тут же подбегает к коню и махом вскакивает. Поди ж ты! Нет, ты можешь вообразить? Разбегается по траве, взлетает, и он верхом. Я мигнуть не успела, а их и нет уже. Только что тут были, и нет их. Одни яблони, на которых со всех сил листочки пробиваются, да отзвук мальчишечьего смеха.

Кладу бурую полоску на язык — а что, и впрямь. Это действительно кожа. Но соленая и сочная; девчонке твоей от нее гораздо полегчало.

Опять нацеливаюсь через лес на север по следам, оставленным конями тех индейцев. Потеплело и становится все теплей. Но земля влажная от прохладной росы. Я все забыть пытаюсь, как мы на такой же мокрости лежали, стараюсь думать о светляках в высокой сухой траве. Было так многозвездно, светло, прямо что днем. А ты ладонью все мне рот зажимал, чтобы никто не подслушал мое удовольствие, да и кур не растревожить со сна. Ш-ш-ш! Тише! Вроде ото всех сокрылись, но Лина проведала. Берегись, говорит. Мы тогда ели, лежа в гамаках. Я только что от тебя вернулась, до боли нагрешив, и уже опять желаю. Я спросила ее, что она хочет этим сказать. Она говорит: из нас тут только одна дура, мол, и это не она, так что берегись. А меня уже столь сильно в сон клонит, что не ответить, да и не хочу. Предпочитаю думать про то место у тебя под горлом, где шея с косточками сопрягается — маленькая такая ямка, только кончик языка и поместится, не больше перепелиного яичка. Соскальзываю в сон, совсем тону и тут слышу, она говорит: ром? — что ж, ром, да… я говорила себе, его ром попутал. По первости это спьяну вышло, потому что человек такой учености да с таким положением в городе никогда бы так не уронил себя на трезвую голову. Я поняла его тогда, — продолжала бормотать Лина, — я поняла и повиновалась: это надо было сохранять в тайне, но с тех пор, едва он в дом, я глаза в землю. Смотрела только, нет ли соломинки во рту, а еще он, бывало, палочку в петлю ворот вставлял — знак, чтобы ночью встретиться. Тут Лина примолкла, а с меня и сон соскочил. Я села, свесила ноги. Гамак закачался, веревки скрипнули. Что-то в ее голосе было такое — меня как под ребро ткнули. Что-то древнее. Язвящее. Глянула на нее. Звезды на небе яркие, луна блестит, света довольно, чтобы видеть ее лицо, но не его выражение. Коса у нее расплелась, пряди свесились, сквозь переплет гамака торчат. Она говорила о том, что вот-де, без роду она, без племени и вся под властью европейцев. Ведь во второй раз ром ни при чем был, да и потом тоже, но тут он начал длань прилагать во гневе, если она лампадное масло ему на штаны прольет или он червячка какого малого обнаружит в вареве. Потом настал день, когда кулак в ход пошел, а потом и хлыст. Тогда гишпанская деньга пропала — дырка в кармане фартука завелась, деньга провалилась туда и исчезла, только ее и видели.

Быстрый переход