И обман таких людей Жорес рассматривал как святотатство, кощунство, как самое тяжкое преступление против социализма. Он не мог молчать. Он должен был осудить своих неверных друзей. Жорес, прощавший людям так много в обыденной жизни, не мог простить посягательства на чистоту социалистического идеала. К тому же все это происходило вскоре после объединения социалистов, когда Жорес с небывалой ясностью ощутил свою ответственность перед социалистическим движением.
10 мая 1907 года Жорес выступает в палате по поводу репрессии против государственных служащих, пытавшихся присоединиться к Всеобщей конфедерации труда. Жорес сказал, направляясь на трибуну, что будет говорить долго, часов пять-шесть. И он говорит о законности стремления тружеников, работающих в государственных учреждениях, особенно учителей, к объединению в защите своих интересов. Почему они должны иметь меньше нрав, чем другие граждане?
— Связь с рабочими организациями, с объединенным пролетариатом даст вашим преподавателям, вашим учителям две возможности, в которых они нуждаются: благодаря своему присутствию в биржах труда они принесут народу благородные призывы идеализма… Но еще важнее то, что они сами там приобретут, — они научатся у рабочих чувству меры, скромности мысли…
И он продолжал философски развивать и обосновывать свои идеи. Депутаты замечают, что на этот раз Жорес говорит как-то монотонно, что они не испытывают того волнения, какое обычно вызывают речи Жореса, что великий оратор явно не в форме. Это так и было. Казалось, Жорес, произнося свою речь, думает о чем-то другом. Слишком меланхоличный, необычно монотонный характер речи бросается в глаза всем. Жорес вдруг заявляет, что он просит перенести продолжение его речи на следующее заседание. Депутаты расходятся, теряясь в догадках о причинах отсутствия у Жореса привычной страстности и огня.
На другой день Жорес снова подымается на трибуну. Теперь его взгляд устремлен прямо на правительственные скамьи, расположенные так близко, что оратору хорошо видно выражение лиц сидящих там министров. Со скучающим видом слушает Жореса Клемансо, готовый, впрочем, как всегда, к молниеносным язвительным репликам. Но не на него глядит Жорес. Он в упор рассматривает своих недавних соратников. Министр труда Рене Вивиани сидит съежившись, с желтым лицом, как будто у него лихорадка. Министр просвещения Аристид Бриан прижался к пюпитру и время от времени подымает голову и смотрит на трибуну с выражением какой-то досады. Ну вот, наконец-то он добрался и до них. Жорес начинает дружеским, спокойным тоном, но вопрос столь серьезен, что постепенно он говорит все более резко:
— А вы, Вивиани и Бриан… что означают эти знаки нетерпения? У меня к ним те же претензии, что и к их коллегам по кабинету. И я знаю, что, если жизнь разорвала связи и прежнюю солидарность, нельзя бить по бывшим друзьям, не нанося ударов самому себе…
Но Жорес без колебаний начинает наносить беспощадные удары. Он требует, чтобы бывшие социалисты осознали свою двойную ответственность за репрессии, которые они проводят против трудящихся.
— Они несут двойную ответственность. Во-первых, они сами принадлежали к тому идейному течению, которого придерживается профсоюз государственных служащих; во-вторых, они выступали с такими ясными призывами, толкали людей на такие конкретные действия, что теперь, когда они преследуют за эти действия, их можно обвинить в том, что они устроили западню для рабочего класса!
Весь зал в напряжении. Жорес говорит со страстной искренностью, на его лице выражается страдание за тех, кого обманули ренегаты социализма. Он поворачивается к Бриану:
— Ладно, без резких слов, без злобы я хотел бы спросить г-на министра просвещения, какое различие существует между той концепцией всеобщей забастовки, которую он проповедовал, и концепцией Всеобщей конфедерации труда, вменяемой ей в преступление и превращаемой в повод для яростных репрессий против нее? Я ставлю этот вопрос г-ну министру. |