|
Приобщение
Жорес снова житель Тулузы, где он поселился с семьей в доме № 20 на улице Сен-Пантелеоне, в небольшой скромной квартире. Столовая служит одновременно салоном для приема гостей и рабочим кабинетом хозяина.
После неудачи на выборах ректор Перру пригласил его возвратиться к прежним обязанностям профессора философии. Политические противники Жореса не преминули объявить Жореса еще одним «пристроившимся», как «все эти республиканцы». Оказывается, он сумел еще и «пристроить» своих родственников: один стал главным инженером в Альби, а кузина получила пост в больнице Сен-Сюльпис. Между тем инженер окончил знаменитый Политехнический институт, а кузина заняла свое место, еще когда Жан учился в школе.
— Так меня можно обвинить, — говорил он, смеясь, — что это я продвинул адмирала Жореса на пост посла в Петербурге, а затем сделал его министром, что я устроил высшие награды нескольким моим предкам, хотя многие из них проливали кровь за Францию в сражениях или погибали в далеких морях еще несколько веков назад!
Не чуждый, как видно, фамильной гордости, Жорес не испытывал постоянной и длительной ненависти к врагам. А к друзьям, отказавшим ему в поддержке? Ведь во время недавней избирательной кампании, окончившейся для него неудачей, некоторые из тех, кого он рьяно защищал, рабочие Кармо, не только отказали ему в своих голосах, но даже оскорбляли его. Однажды в толпе на него посыпались удары и плевки. Испытывал ли он обиду, озлобление? Нет, оскорбления от тех, кого он любил все сильнее, были для него лишним доводом в пользу крепнувшей решимости посвятить свою жизнь моральному, духовному и физическому освобождению пролетариата. И если его ненависть к буржуазии была преходящей, непоследовательно сменяясь подчас какой-то лояльностью, то его любовь к народу была неиссякаема, непрерывна и все более глубока. Его симпатия к простому народу отнюдь не являлась лишь следствием крепнущих социалистических убеждений и последовательного демократизма, выросшего из подлинной широкой образованности. В его натуре, несмотря на весь профессорский академизм, было нечто глубоко народное, что-то очень сходное во вкусах, ощущениях, эмоциях. Жорес испытывал радость, удовольствие от общения с людьми труда. Он любил, замешавшись в воскресную толпу рабочих, мелких служащих, их жен и детей, прогуливаться и отдыхать вместе с ними, останавливаться и рассматривать блестящие витрины, где ни он, ни они ничего не покупали. Он обожал ярмарочные цирковые балаганы и представления бродячих театров, где за два су можно было насладиться зрелищем слезливой мелодрамы или народного фарса. Искусство этих сезонных тружеников неструганой и скрипящей сцены было, конечно, далеко от мастерства Фредерика Леметра или Мари Дорваль, блиставших еще не так давно в театрах парижских бульваров. Но бесхитростная игра их безвестных провинциальных коллег нравилась народу, нравилась и профессору Жоресу. Вместе со всеми простодушными зрителями он готов оплакивать незаслуженно обиженных честных неудачников, горячо сочувствовать благородным героям, даже подсказывать им реплики или бурно возмущаться предателями и негодяями, охотно прощать мелким плутам их проделки, лишь бы они способствовали торжеству добра над злом. Жорес любил искренний, безудержный смех толпы. Он и сам смеялся вместе с ней. Да, он, конечно, и размышлял, «Какая польза и какой смысл в идее социального обновления, если народ и так поражает силой великодушия и радости, счастливо преобразившись в веселом настроении воскресного отдыха? Какой смысл тратить силы в отчаянной борьбе ради того, чтобы дать пароду больше достоинства и счастья, если он и без того обладает столь могучей жизненной силой, если его душа бьет ключом радости, как только ей удается прорваться наружу? Возбуждая в сердцах и умах надежду на грядущую справедливость, не рискуют ли уничтожить эту наивную способность к счастью, которая на протяжении всей столь мучительной истории человечества была единственным достоянием народа? Но, пожалуй, так легко думать лишь в легкомысленной и веселой толпе, в столь редкие для нее часы радости». |