Сергей Булыга. Железный волк
НОЧЬ
Проснулся он от крика. Вскочил, протер глаза и осмотрелся. Нет никого. И тихо. Ждал, затаив дыхание… Спят все. Коптит лучина. Черно в окне. А может, крика не было? А может, сам кричал во сне? Но ты давно не видишь снов. Да и что в такие годы снится? Чего желать?
Знобило. Лег, подоткнул под себя полушубок. Лежал, смотрел на черный закопченный потолок. Вчера отужинал, молился. Потом читал «Александрию» — час, два. Почувствовал, что мерзнет. Пришел Игнат и натопил.
— Еще? — спросил.
— Еще! Еще!
Еще топил. Потом сказал:
— Довольно, князь. Изжаришься.
Ты отпустил его, но сам читать уже не мог: в. глазах рябило. Да и к тому же писано по–еллински, а ты стал забывать… Лег, думал о послах. Потом о сыновьях. И вдруг привиделся отец. Он вот здесь лежал, где ты сейчас. А ты стоял тогда. Тебе тринадцать… нет, уже четырнадцать исполнилось. Да не все ли равно! Стоял, трясло тебя, шептал:
— Отец, не уходи! Что я один?!
Отец молчал. Он, наверное, не слышал. Смотрел в окно и думал, думал. А может, ждал кого… Потом тихо попросил:
— Дай руку.
Рука отца всегда была крепкой, а тут…
И ты тихо заплакал. Упал на колени и прижался лбом. Отец пытался руку вырвать, да не смог. Тогда он сказал:
— Не надо. Так, видно, Бог велел. Встань, князь. Встань!
Нет, встать не смог, лежал, словно бревно, на полу и задыхался. И не четырнадцать тебе, Всеслав, а семьдесят. И нет давно отца, и схоронил ты жену, а теперь и сам уже… Закашлялся. Поднялся на локтях, хотел позвать кого–нибудь и провалился в сон.
А сейчас лежишь, не спится. Потрогал лоб — горячий, весь в поту. И печь горячая. Дух в горнице тяжелый. Перетопил Игнат. А все равно знобит! И шум в ушах; как будто кто–то ходит, снег под ногами — ш–шух, ш–шух, ш–шух. Но кто идет, не видно. А ты лежишь под деревом, весь сжался, нож изготовил, ждешь… А он прошел — ш–шух, ш–шух…
Ш–ш–ш–ш!
Что это?!
Лучина догорела. Остался только красный уголек. Но и он погас. Темно, хоть глаз коли… Князь вздрогнул, ухмыльнулся. А что? С них станется. Давыд же Свято–полку говорил: «Не оставляй Василька в Киеве, не то…» И не оставили. Правда, сперва глаза ему выкололи, а после на телегу — свезли. Давыд в прошлом году раскаялся, они его простили, один брат двести гривен дал, второй три сотни отжал ел…
А ведь и ты мог, Всеслав, из Любеча без глаз уйти. Тебя ведь тоже звали. «Нет, — сказал ты, — и не просите. Я не поеду, я изгой. И крест не надо целовать, отцы ваши уже целовали, помню!» Они обиделись. И пусть. Пусть говорят, что выжил из ума, что в детство впал. Зато я при глазах и моя отчина при мне. И волоки — мои. Идут купцы по волокам — платят. Войско пройдет, войско тоже платит. А не заплатят, сам приду и всех пожгу. Сам не справлюсь — наведу Литву. Литва, она…
Как кистенем ударило по боку! Вскочил, едва не задохнулся. Ночь, тишина. Шаги. Чуть слышные…
Да, во дворе это. Собака заскулила. Бряк цепью, бряк. Опять скулит…
Шаги — к крыльцу… Она! Пресвятый Боже! Я весь в руце Твоей, и знаешь Ты безумие мое, и прегрешения мои не скрыты от Тебя…
А может, это все же сон? Нет, ты не спишь! Просто темно. Вот печь горячая, вот полушубок, вот крест нательный, рядом — оберег… Князь осенил себя, прислушался…
Идет. Минует сторожей. Да, так и должно быть; никто Ее не остановит. Ее, кроме тебя, сейчас никто не видит и не слышит. Она к тебе идет. Подойдет и станет в головах…
Князь торопливо сел, спиной прижался к изразцам, нащупал нож. |