Изменить размер шрифта - +

Черные глаза мамы наполнились слезами.

— Идешь или нет, жаба! — И тяжелый приклад стукнул маму по спине. Она зашаталась и, еще раз обласкав нас взглядом, метнулась к выходу.

Дверь со скрежетом захлопнулась. Мы остались одни.

Только теперь мы поняли, что мы остались совсем одни.

— Пустите! Пустите! Возьмите нас тоже! Пустите! — бросились мы к двери и застучали кулаками. Но никто не отозвался.

Никто.

Обессиленные, мы с сестрой обнялись и опустились на землю.

Потом вскочили, кинулись к щели в стене, но мамы уже больше не увидели. Только вдали, где змеилась дорога, висело облако пыли.

Неизвестно, сколько времени это продолжалось. Когда я пришел в себя, выстрелов уже не было слышно. Неужто я спал? Сестра целовала меня, тормошила, и ее охрипший голос донесся как будто откуда-то издалека:

— Очнись, Бенечка, не умирай, Бенечка… Не оставляй меня одну.

— Где мама?

— Ушла… Сейчас и мы пойдем, нагоним. А может, она сама вернется. Только не умирай, Бенечка!

Тогда я все вспомнил и кинулся к щели. О боже! Что это? Я увидел на дороге возы — один, другой, третий… И на возах полным-полно людей.

— Смотри, смотри… — схватил я за руку сестру. — Их везут обратно! Возвращается мама… Гляди, вон к той телеге и Бейлькина коляска привязана. Синяя коляска.

Возы свернули на луг. Наши возвращаются! Вот счастье!

Глаза заволокли слезы радости. Сквозь их туман я значительно позднее, когда возы совсем приблизились к сараю, увидел, что они доверху набиты одеждой, узелками, и сидят на них всё те же молодчики с белыми повязками.

А где же наши, где мама?

Совсем близко, чуть ли не перед глазами, по булыжнику двора затарахтела телега. Медленно вертелись запыленные спицы колес. Промельтешили заляпанные глиной сапоги, и следом, дребезжа, будто нехотя, катилась Бейлькина синяя коляска. А на ней, наполовину свесившись через борт, трепетала косынка с коричневой каемкой и зелеными листиками клевера по серому полю… Мамина косынка…

— Мама… Мама!

 

ТЯЖЕЛЫЕ ШАГИ

 

Багрово-красное солнце опустилось в тучи.

Мы замолкли.

Может, и не замолкли вовсе, но так осипли, что своих голосов не слышали.

Помню, когда соседский малыш, бывало, прихворнув, принимался орать, пришедший врач успокаивал родителей:

— Ничего, пустяки! Помилуйте, а как же иначе? Ребенок ведь, не мышь! Голос — его единственное оружие. Плачет — значит, голоден или холодно ему. Возможно, болит что-нибудь или спать он хочет. Вот и подает голос.

Мы тоже были детьми. Нам было холодно, хотелось спать, есть, и в груди что-то тревожно ныло. До сих пор у нас был голос, единственное оружие. Только он нам нисколько не помогал… А сейчас мы и его лишились.

И зачем нас тут оставили? Отчего не угнали вместе со всеми?

В сарае прежней духоты как и не бывало. Да разве могло быть иначе, если нас, ребят, осталось раз, два — и обчелся. Сейчас в огромных просторах опять смело могла бы разместиться целая ярмарка, даже такая, как в Жибуряйский престольный праздник.

Вот бы теперь этот праздник! Мы бы с Римукасом в сарае, набитом по самую крышу душистым сеном, кувыркались и кубарем скатывались вниз.

Я подарил бы Римукасу пятиконечную звездочку, а он мне — значок с пылающим костром, что носят пионеры. Ходить бы стали в пилотках, как заправские бойцы. И, уж конечно, с алыми галстуками.

А сейчас…

Топ, топ, топ…

Опять донеслись знакомые тяжелые шаги. Это за дверью вышагивал наш часовой.

Слышались не только шаги. Время от времени их прерывали какие-то странные звуки, похожие на всхлипывания.

Быстрый переход