Так в святом писании сказано. А кто поможет овечку найти и к пастырю приведет, тот заслужит отпущения грехов на тысячу дней. Ведь одному богу известно, сколько и жить-то осталось старикам в этой земной юдоли.
Утром и вечером, а бывало, и в обед мои приемные родители заставляли меня читать молитвы, чтобы бог простил прегрешения мои, хлеба насущного не пожалел и не дал с голоду помереть. «Отче наш», «Славься, Мария» да и другие молитвы я сыпал как горох. Разбуди меня кто среди ночи, и то без запинки мог бы любую отбарабанить. Старички эти и впрямь домашнего ржаного хлеба не жалели, да еще добрый ломоть сала подкинут, чтоб скорее из меня еврея вышибить. Хоть я, мол, теперь крещеный, христианин, а все же вроде не совсем настоящий. Вначале есть сало было нелегко. С непривычки даже мутило. Потом ничего, привык.
Но уж трусили Моцкусы… Так трусили, что и на меня смертельный страх нагнали. В самый ясный день они не отваживались открыть ставни: все опасались, как бы не пришли те, с белыми повязками на рукавах. А что, разве не могут заявиться и найти? Тогда всех троих в расход. Такой приказ: кто скрывает еврея — тому смерть.
Смерть! Легко сказать. Старики заказали заупокойные молебны — за всех усопших и невинно убиенных, а страх все разрастался, будто у змия из сказки: одну голову отрубили, три новые отросли…
И опять по ночам я не мог уснуть, как у сапожника Лукайтиса. Тогда Моцкусы приказали читать молитву за упокой моих родителей и всех других погибших, непременно поминая их по именам.
И я молился. Только вот беда: никак не вязались еврейские имена с католическими молитвами. Ну разве моя в том вина? Запутаюсь и снова принимаюсь читать сначала. И так без конца. А когда доходил до слов: «Упокой, господи…», слезы подкатывали к горлу, и я с трудом сдерживался, чтоб не завыть в голос. Нет, не вечного покоя для них хотел я, а жизни. Пускай снова живут со мной, как до войны… Отчего они умерли, а теперь не воскреснут, не встанут из могилы? Отчего не придут ко мне? Если Христос мог воскреснуть из мертвых, почему моя мама не может?
В одну такую бессонную ночь я услышал шепот:
— Отец, а ты не спишь?
— Не сплю, мать, не сплю…
— Боюсь, отец, ой боюсь… А вдруг да найдут его у нас…
— Да, найдут, а как же…
— Убьют нас, Повилас, и века своего не доживем. Как пить дать убьют. Что делать-то, как быть, чтоб миновала нас кара божья?..
— Не знаю, мать. Что уж тут поделаешь — не щенок ведь, не выбросишь.
— Давай отдадим его Гришюсам, тем, знаешь, бездетным, что у околицы живут. Молодые, а своих детей у них нет, вот, может, и возьмут…
— Так ведь Гришюс этот фармазон, бога не боится. Как же тогда со спасением души, с отпущением грехов как?
Молчание.
— Отец, а ты не спишь?
— Не сплю, мать, нет…
— Не разгневается всевышний.
— Как же так не разгневается?
— В десяти заповедях что сказано? Люби ближнего, как самого себя. Какая же это любовь, если самого себя под пулю подставляешь? Не так разве? Ведь подставляешь?
— Стало быть, так. Под пулю… Подставляю…
— Так отдадим его Гришюсам, отец?..
— А с душой-то как, мать, а?
— Мы в лоно господне эту овечку пригнали? Пригнали. Молитвам обучили? Обучили. А дальше, может, уж сам господь свою овечку пасти будет. И не даст этим фармазонам растлить невинную душу агнца…
— Как же, и не даст.
Назавтра я попрощался со старичками Моцкусами, с их молитвами во здравие и за упокой, с черным хлебом и белым салом. Взяли меня небогомольные Гришюсы-фармазоны. |