Подымаемся к самым верхним избам.
А тут, между двумя смежными берёзами, - перекладина прибита, как скамейка, ещё и посредине подпорка-столбик. И на той скамеечке мирно сидят две старухи каждая к своей берёзе притулясь, и у каждой - по кривоватой палке, ошкуренной. У обеих на головах - тёплые платки, и одеты в тёплое тёмное.
Сидят они хоть и под деревьями, а на берёзах листочки ещё мелкие, так сквозь редкую зелень - обе в свету, в тепле.
У левой, что в тёмно-сером платке, а сама в бушлате, - на ногах никакая не обувь, а самоделка из войлока или какого тряпья. По-сухому, значит. А обглаженного посоха своего верхний конец обхватила всеми пальцами двух рук и таково держит у щеки.
У обеих старух такие лица заборозделые, врезаны и запали подбородки от щёк, углубились и глаза, как в подъямки, - ни по чему не разобрать, видят они нас или нет. Так и не шевельнулись. Вторая, в цветном платке, тоже посох свой обхватила и так упёрла под подбородок.
- Здравствуйте, бабушки, - бодро заявляем в два голоса.
Нет, не слепые, видели нас на подходе. Не меняя рукоположений, отзываются - мол, здравствуйте.
- Вы тут - давнишние жители?
В тёмном платке отвечает:
- Да сколько живы - всё тут.
- А во время войны, когда наши пришли?
- Ту-та.
- А с какого вы года, мамаша?
Старуха подумала:
- На'б, осьмсыт пятый мне.
- А вы, мамаша?
На той второй платок сильно-сильно излинял: есть блекло-синее поле, есть блекло-розовое. А надет на ней не бушлат, но из чёрного вытертого-перевытертого плюша как бы пальтишко. На ногах - не тряпки, ботинки высокие.
Отняла посошок от подбородка и отпустила мерно:
- С двадцать третьего.
Да неужели? - я чуть не вслух. А говорим: "бабушки, мамаша" - на себя-то забываем глядеть, вроде всё молодые. Исправляюсь:
- Так я на пять лет старше вас.
А лицо её в солнце, и щёки чуть розовеют, нагрелись. В солнце, а не жмурится, оттого ли что глаза внутрь ушли и веки набрякшие.
- Что-то ты поличьем не похож, - шевелит она губами. - Мы и в семьдесят не ходим, а полозиим.
От разговора нижние зубы её приоткрываются - а их-то и нет, два жёлтых отдельных торчат.
- Да я тоже кой-чего повидал, - говорю.
А вроде - и виноват перед ней.
Губы её, с розовинкой сейчас и они, добро улыбаются:
- Ну дай тебе Господь ещё подальше пожить.
- А как вас зовут?
С пришипётом:
- Искитея.
И сердце во мне - упало:
- А по отчеству?
Хотя при чём тут отчество. Та - и была на пять лет моложе.
- Афанасьевна.
Волнуюсь:
- А ведь мы вас - освобождали. Я вас даже помню. Вот там, внизу, погреб был, вы прятались.
А глаза её - уже в старческом туманце:
- Много вас тут проходило.
Я теряюсь. Странно хочется передать ей что-то же радостное от того времени, хотя что там радостное? только что молодость. Бессмысленно повторяю:
- Помню вас, Искитея Афанасьевна, помню.
Изборождённое лицо её - в солнышке, в разговоре старчески тёплое. И голос:
- А я - и чего надо, забываю.
Воздохнула.
В тёмном платке - та погорше:
- А мы - никому не нужны. Нам бы вот - хлебушка прикупить.
Тишина. Чирикают птички в берёзах. Доброе мягкое солнце.
Искитея, из-под набрякших век, остатком ослабевших глаз - досматривает меня, отчётливо или в мути:
- А вы что к нам пожаловали? Что ль, с каким возвестием?
Та, другая:
- Може, наше прожитбище разберёте?
Мы с Витей переглядываемся. А - что в наших силах?
- Да нет, мы проездом. На старые места посмотреть приехали.
- А тут - и начальство ваше. Может, оно...
В тёмном - подсобралась:
- Иде?
- Да тут где-то. |