Изменить размер шрифта - +
Прохожие, глядя на kyrioi сквозь чугунную ограду, завидовали их безоблачному счастью.

Невозможно было сразу поверить, что история перетасовала их судьбы, словно колоду карт, а то, что стало частью их жизни, превратила в пожарище. Оказавшись на борту эсминца, они видели, как в маслянистых отсветах взрывов над разоренным городом медленно поднимались черные конусы дыма. Бегая в поисках своей потерявшейся половины, Филиппидес поранил голень о трап. Но даже не понял этого. Только все звал и звал ее. Никто в этой огромной толпе богато одетых беженцев (плачущие и сдержанные, обессиленные, сломленные, опаленные дыханием истории, которая коснулась их впервые в жизни, они стояли на палубе и смотрели, как горит их город) — никто ничего больше не понимал. С помощью денег они сумели проникнуть на французский эсминец. Но ради чего? И разве мог маленький растерзанный человечек в английском костюме, метавшийся среди них, что-либо объяснить им, лишь без конца повторяя одно и то же имя? Да еще в шляпе канотье с жеваными полями… «Констанция! — звал он. — Констанция! Любовь моя!» Он протискивался вперед, работая кулаками, а все медленно провожали его взглядом; но вот какой-то человек — смуглее, массивнее и респектабельнее других — отделился от толпы и ударил обезумевшего господина, с которым любовь, похоже, сыграла злую шутку.

С трудом проталкиваясь дальше, Филиппидес лишь мельком подумал, почему это Киккотис — да он ли? — аптекарь — а может, нет? — налетел на него на палубе судна, выполняющего миссию сомнительного милосердия. Через несколько лет он старался вовсе не вспоминать этот случай. В той суматохе самое главное было — сосредоточиться, и он целиком был занят тем, чтобы снова взобраться по веревочной лестнице, удержать тело жены на этом шатком сооружении, болтающемся во власти враждебного ветра. А потом они совершенно непонятным образом потеряли друг друга.

— Констанция! — молил он ее вернуться к тому, что осталось от жизни.

Вдруг он увидел, как она идет к нему из темноты и отсветы горящего города вспыхивают медью на перьях ее шляпки, так нелепо выглядевшей на ней сейчас. Выбегая из дому, она напялила ее машинально, подчиняясь условностям моды. Шелковистые серебряные нити ее платья порвались и развевались на ветру, такие мягкие на ощупь. Она стояла рядом, пытаясь его успокоить.

— Янко, — оправдывалась она, — я чуть не потеряла нашу коробку. Поставила ее на пол. Только на минутку. А когда нашла, на ней уже кто-то сидел.

Озаренная всполохами пожара, Констанция стояла в своей дурацкой шляпке из перьев, держа в руках найденную коробку.

— Какого черта! — закричал он, почувствовав, как отлегло от сердца. — Что ты додумалась взять с собой в этой коробке?

— Чайные стаканы, — ответила она. — От русского, из Коньи.

— Которые с таким же успехом могли отправиться за ним в Россию! Или ко всем чертям в Коньи! Коробка! Боже мой, стаканы!

Вспышка огня ослепила ее. Она не выдержала и разрыдалась прямо на пассажирской палубе, где на семейные сцены уже никто не обращал внимания.

Он взял ее под руку и смотрел, как гибнет Смирна, а она продолжала всхлипывать, и коробка подпрыгивала у нее в руках, задевая о платье. Констанция ни за что не хотела выпускать ее из рук.

В маленькой беседке под Женевой Филиппидес помешивал ложечкой остывший чай. Маллиакас выпил уже слишком много чаю. Да еще на пустой желудок. И его начало подташнивать.

— Что ж, не самое большое несчастье в жизни, — сказал Филиппидес, — если бы не касалось нас лично.

Но теперь даже собственные несчастья далекого прошлого мало волновали старика в спортивной шапочке. Его больше заботили сиюминутные мелочи.

Быстрый переход