Мать объяснила:
— Постой-ка сейчас подумаю папа хотел назвать тебя Парсифаль в честь мистера Статчберри но я ни в какую мало ли чего хочется например имя нужно выбрать имя которое было бы действительно его например керамика сказала я так хотела этим заняться если б я нашла какого-нибудь джентльмена или леди разве угадаешь я могла бы стать художницей но не стала потому что не было времени всегда столько дела всегда люди и люди со всеми нужно поговорить потом папа был неизлечимо болен и я не могла заняться керамикой только об этом и думала наверно поэтому так тебя и звать Клэй.
Она пошла на заднее крыльцо и вылила чайник в заросли венерина волоса, буйно разросшегося от влаги.
А мальчишки продолжали колотить Клэя и спрашивать, почему это его так зовут, и он не мог ничего сказать им — что тут скажешь, даже если и знаешь.
Порой дело принимало и вовсе дрянной оборот — как-то раз они погнались за ним, вооружившись старой женской туфлей. Он помчался от них, словно ветер в листве, но в конце концов сдал, они нагнали его на углу Зеленой улицы, на которой он родился и вырос, и каблук этой старой, изношенной туфли запомнился ему навсегда.
В саду покосившегося дома, среди пожелтелого мохнатого аспарагуса за решеткой, зиявшей проломами, он всплакнул о своей горькой участи — быть не как все. Вытер нос и глаза. Солнце, встававшее над гаванью, заливало спокойным светом этот живой зеленый мир, существовавший как бы совсем отдельно от мира свадебной туфельки — ладьи его грез.
Но он не взошел на ее борт. По крайней мере в тот раз. Еще не зажил его собственный каркас.
Однажды Клэю приснился сон, и, проснувшись, он побрел на кухню. Он вовсе не собирался рассказывать сон матери. А когда до него вдруг дошло, что он его рассказывает, было уже поздно. Примерзни его губы накрепко друг к дружке, он бы все равно продолжал говорить.
— Мне снилась лестница, — рассказывал он. — Она вела куда-то вниз…
Мать переворачивала выгнувшиеся ломтики ветчины на сковородке.
— …в глубь моря, — продолжал Клэй. — Это было так красиво.
Он уже жалел, что рассказывает об этом, но ничего не мог с собой поделать.
— Все такое вытянутое, и все развевается. Волосы и все-все-все. Водоросли. Такие запутанные. Как морской латук. Такие были рыбы, мам, с бородами, и лаяли, ну точно собаки.
Мать складывала на тарелку маленькие ломтики поджаренного хлеба.
— И раковины, мам, — рассказывал Клэй. — В них во всех такой шум, и эхо, эхо, а ты все глубже, глубже. Нежный такой звук. И ничего не нужно. Просто плывешь и плывешь. Вглубь.
Мать стояла спиной, и он увидел — она вся дрожит; его охватил ужас от того, что он творит, рассказывая ей сон. Но ничего нельзя было уже поправить, и мать продолжала поджаривать кусочки ветчины и пробовать их вилкой.
— Когда я опустился на дно, ступеньки кончились, кругом было одно море, только под ногами песок и битые бутылки. Все так серебрилось. Больше ничего не помню. Вот только там еще было, мам…
— Что там еще было? — спросила мать.
Он боялся сказать.
— Облако, мам, — произнес он. — И оно было мертвое.
Тогда миссис Скеррит обернулась — на нее страшно было смотреть. Она стояла с открытым ртом, но поначалу из него не вылетало ни звука, Клэй видел только маленький язычок, торчащий в глубине гортани. И вдруг он забился, как трещотка. Она заметалась, закричала.
— Ты решил меня доконать? — кричала миссис Скеррит, меся кулаками сырое тесто своих щек. — Мне и в страшном сне не снилось что ко всему прочему я еще и юродивым обзаведусь.
Клэй стоял, осыпаемый ударами ее слов. |