Если он не устоит перед нею.
Она была как прибрежная вода — не когда она готова сломить мощью прилива и отлива, а когда ласково подбирается и откатывается блаженной волной, и ты входишь в нее, тихонько поплескивая руками. Так нежна была она.
Мадж постучала в дверь.
— Чай стынет, Клэй! — сказала она.
Да, конечно, и это тоже. Ничего не поделаешь.
— Я приготовила тебе очень вкусные тосты!
Она отошла, но потом вернулась и приложила ухо к трухлявой двери.
— Клэй! Ты пойдешь есть?
Мадж не любила подслушивать — из уважения к праву другого на собственный мир.
— В жизни ты еще так себя не вел, — пробормотала она и в первый раз за все время открыла дверь.
И закричала. Заметалась. Что было на нее не похоже.
Она не видела его лица. Оно было скрыто разметавшимися волосами.
— Вот уж никогда я этого не ждала, — рыдала Мадж.
Она увидела истекающую струйкой крови ножку стола. Совсем тоненькой струйкой.
И старую женскую туфлю. Он лежал с белой туфлей в руке.
— Никогда даже не видела этой туфли, — простонала Мадж. — Весь этот хлам, который она тут скопила, все эти ее канарейки, все-все-все, но ведь этой туфли не было!
Клэй лежал с изношенной туфлей в руке.
— Не может такого быть! — рыдала Мадж.
Потому что каждый знает — чего нет, того и быть не может, даже когда оно и есть.
Блики в зеркале.
Автопортрет
(Отрывки)
Был 1926 год. Мне исполнилось четырнадцать, и родители сняли на лето тот самый дом в Фелпеме, в графстве Суссекс. В мягкой зелени окружавшего нас ландшафта моей матери виделось нечто типично английское, полное очарования и куда более притягательное, чем нестерпимый блеск австралийского солнца, жара засухи и постоянный риск наступить на змею. Что до отца, то он видел перед собой лишь пастбища для будущей говядины и баранины. Мне же все здесь сулило покой уединения, залечивающий любые раны, пока сельский говор фелпемцев не заставил меня вспомнить, что я — иностранец.
В неоготическом доме, снятом родителями на каникулы, я чувствовал себя удивительно легко: ничего общего с той жизнью, которая была мне знакома, и в то же время ощущение: здесь я впервые начинаю жить по-настоящему.
«Длинная комната» одним концом выходила в сад, а в другом ее конце стояло большое позолоченное зеркало, все в буграх, щербинках и ямках. Мое отражение колыхалось в водянистой ряби: в зависимости от освещения я то уплывал в далекие глубины стеклянного аквариума, то вдруг снова возникал у его передней стенки и зыбко покачивался, как нить бледно-зеленых водорослей. Люди, считавшие, что знают про меня все, не подозревали о существовании этого странного создания, про которое я и сам-то не знал.
© Patrick White, 1981.
В школе гордость служила мне стеной, за которой я замыкался в себе, зато в каникулы я выбирался из своей крепости. Лондонские улицы вселяли в меня чувство уверенности. Сознание собственной ничтожности позволяло мне растворяться в толпе и плыть по течению. Походка моя порой даже приобретала некоторую чванливость, настолько я упивался своей неприметностью среди этих румяных и сосредоточенных или бледных и рассеянных лиц. Я жадно впитывал в себя высокомерие тех, кому нечего бояться — надменных мужчин в щегольских костюмах и их поджарых, длинноногих женщин во французских шляпках и в мехах, небрежно распахнутых на костлявых ключицах и невзрачных холмиках грудей. Холодная отстраненность этих людей и тот факт, что я мог вызывать у них лишь презрение, не только не иссушали, но, напротив, обильно удобряли почву, в которой готовились дать ростки семена провинциального снобизма. |