Она берет меня за руку. Белая полотняная перчатка. Мы идем по коричневой сиднейской улице, между тесно стоящими домами, по горячему асфальту. Она — это моя двоюродная бабушка Грейс, приехавшая погостить к нам из Вест-Мейтланда.
Душно, я устал.
— Патрик, ну что же ты? Шагай. — Бабушка Грейс маленькая, добрая, терпеливая.
— Меня зовут Пэдди. Я ведь Пэдди, да?
— Конечно, ты Пэдди. Но по-настоящему тебя зовут Патрик.
Имя «Патрик» я знаю, оно написано на ручке моей щетки для волос, я видел, только не думал, что это меня так зовут. Но сейчас, среди этих деревьев с багряными цветами, в этом мире красно-коричневого кирпича, оба моих имени кажутся мне чужими. Я нарочно бью носами ботинок о горячий асфальт и начинаю дуться. Это я умею.
Уже почти под старость я познакомился с поэтом Р. Д. Фицджеральдом, и тот в разговоре припомнил эпизод из моего детства. Брат Фицджеральда много лет назад женился на одной моей дальней родственнице. Поэт случайно встретился с молодоженами в тот день, когда они должны были заехать в гости к моим родителям в наш дом в Рашкаттерс-Бэй. При следующей встрече Фицджеральд поинтересовался, как прошел визит. «Да в общем ничего… — моя родственница вздохнула. — Если б не этот гадкий мальчишка!..»
Радушие нашего дома неизменно очаровывало гостей, но стоило моей сестре, прелестному ребенку с ямочками на щеках, пересказать им, что я про них говорю, как все очарование мигом пропадало. Я был из тех хилых, противных мальчишек, которые всегда видят и знают больше, чем надо. Пока меня не трогали, я держался застенчиво и скромно. Но как только что-то меня задевало, норовил огрызнуться.
Моих родителей очень огорчало, что сын у них такой хрупкий и болезненный. Они прятали меня от сквозняков и кутали в шерсть. Им было необходимо видеть во мне продолжение собственной жизни, а это было возможно лишь при условии, что я унаследую свою долю их солидного скотоводческого хозяйства. Наследнику скотовода положено быть крепким и здоровым, а за жизнь их наследника не поручилась бы ни одна страховая компания. И хотя я, вероятно, догадывался, что мои вялость и одышка дают родителям серьезный повод для беспокойства, лично меня все это нисколько не тревожило. То, что я видел перед собой, то, что происходило вокруг меня, кипело такой полнокровной жизнью, что я просто не мог поверить во всевластность явления, уносящего из этого мира стариков и зверюшек.
Мы горько плакали, хороня наших кошек и собак в утыканных пожухшими ноготками могилках, под крестами из прожилок пальмовых листьев. Когда умирали старики, при детях об этом упоминалось лишь вскользь. Нас это не касалось.
Гораздо страшнее смерти были гроза и гром, Сумасшедшая, а еще та случайно услышанная фраза из разговора двух чужих мам: «…не могу отделаться от ощущения, что его им подкинули». И даже последовавший за этим смех не объяснил мне, кто же я на самом деле и что за беду я навлек на моих, судя по всему, несчастных родителей.
Страх вспыхивал лишь на миг, как молния в багровых грозовых тучах. Чиркнуло — и нету. Зато были влажный утренний туман, и долгое возвращение домой из купальни, и ждущий на столе арбуз.
Хейли, чьи стихи были с легкостью преданы забвенью, его готический каприз и его безумная жена оставили в моем детстве гораздо более глубокий след, чем гениальный друг Хейли, тот, что некогда жил в этой же деревушке, в домике с соломенной крышей у самой дороги, там, где стремительно срезали угол рейсовые автобусы до Литлхемптона и Богнора. В ту пору имя Блейка если и было знакомо, то мало что говорило бунтующему во мне несостоявшемуся поэту.
Почему «поэту»? Потому что поэзия была тем первым средством, к которому я прибег, пытаясь как-то упорядочить хаос раздирающих меня чувств. Ребенком я читал по большей части стихи. |