– Вам нужно познакомиться со многими людьми, – говорила мадам Мерль, – узнать как можно больше людей, чтобы свыкнуться с ними.
– Свыкнуться? – повторяла Изабелла с таким серьезным выражением лица, что ее порою можно было заподозрить в отсутствии чувства юмора. – Но я вовсе не боюсь людей. И свыклась с ними не меньше, чем кухарка с рассыльными из мясной лавки.
– Свыкнуться с ними настолько, хотела я сказать, чтобы научиться их презирать. Они по большей части ничего лучшего не заслуживают. А потом вы отберете себе тех немногих, кого не будете презирать.
Тут прозвучала циническая нота, что мадам Мерль не часто себе позволяла, но Изабеллу это не насторожило: она отнюдь не предполагала, что, по мере того как мы узнаем свет, восхищение им берет верх над прочими нашими чувствами. И все же именно это чувство вызвала в ней Флоренция, которая пришлась ей по душе даже больше, чем предсказывала мадам Мерль; к тому же, если бы наша героиня не сумела сама оценить все очарование этого великолепного города, под рукой у нее были просвещенные спутники – жрецы, причастные к тайне. В объяснениях не было недостатка: Ральф с наслаждением вновь взял на себя роль чичероне при своей любознательной кузине – роль, которая прежде так ему нравилась. Мадам Мерль осталась дома; она уже столько раз видела сокровища Флоренции, и к тому же ее одолевали дела. Но она охотно разговаривала обо всем, что касалось Флоренции, проявляя при этом поразительную силу памяти – ей ничего не стоило вспомнить правый угол большого полотна Перуджино[63] и описать, как держит руки Святая Елизавета на картине, висящей рядом с ним. Она высказывала суждения о многих знаменитых произведениях, часто полностью расходясь в их оценке с Ральфом и отстаивая свои взгляды в равной мере остроумно и благожелательно. Слушая споры, которые эти двое беспрестанно вели между собой, Изабелла мысленно отмечала, что многое может из них извлечь и что вряд ли такая возможность представилась бы ей, скажем, в Олбани. Ясными майскими утрами, до общего завтрака, они бродили с Ральфом по узким сумрачным улочкам, изредка заходя отдохнуть в еще более густой полумрак какой‑нибудь прославленной церкви или под своды кельи заброшенного монастыря. Она посещала картинные галереи и дворцы, любуясь полотнами и статуями, доселе известными ей только по названию, и в обмен на сведения, порою лишь затемнявшие суть, отдавала образы своей мечты, которые чаще всего имели с этой сутью мало сходства. Она платила искусству Италии ту дань удивления и восторга, которую при первом знакомстве с этой страной платят все юные и пламенные сердца: замирала с учащенно бьющимся сердцем перед творением бессмертного гения и вкушала радость от застилавших глаза слез, сквозь которые выцветшие фрески и потемневшие мраморные изваяния проступали словно в тумане. Но больше всего, даже больше прогулок по Флоренции, она любила возвращаться домой – входить каждый день в просторный величественный двор большого дома, который миссис Тачит занимала уже много лет, в его высокие прохладные комнаты, где под резными стропилами и пышными фресками шестнадцатого столетия помещались привычные изделия нашего века рекламы. Миссис Тачит обитала в знаменитом здании на узкой улице, название которой вызывало в памяти средневековые междоусобные распри, мирясь с темным фасадом, поскольку этот недостаток, как она считала, вполне искупался умеренной платой и солнечным садом, где сама природа отдавала такой же стариной, как и грубая кладка стен палаццо, и откуда в его покои вливались благоухание и свежий воздух. Живя в таком месте, Изабелла словно держала у уха большую морскую раковину – раковину прошлого. Ее еле уловимый, но неумолчный гул все время будил воображение.
Гилберт Озмонд посетил мадам Мерль, и она представила его нашей юной леди, тихо сидевшей в другой части комнаты. |