Не было ни тумана, ни подводного течения – словом, ничто не предвещало катастрофы; и сама она стремилась лишь к одному: спокойно разминуться. И тем не менее, хотя рука ее лежала на румпеле, удар пришелся по самому носу легкого суденышка Изабеллы и – чтобы завершить метафору – оказался столь сильным, что следствия его по сей день иногда давали о себе знать легким поскрипыванием. Ей было бы тяжело его видеть, он олицетворял единственное (насколько она могла судить) причиненное ею в этом мире зло, он был единственным человеком, который мог предъявить ей счет. Она принесла ему несчастье, и от этого никуда не денешься; Каспар Гудвуд несчастен – такова жестокая правда. Как только он ушел от нее тогда, у нее градом хлынули слезы, но, чем они были вызваны, она не знала, хотя и пробовала убедить себя, что его неделикатностью. Ведь он явился к ней со своим несчастьем, когда сама она была нa вершине блаженства, и сделал все, чтобы омрачить сияние тех чистых лучей. Он не был ожесточен, тем не менее у нее почему‑то осталось ощущение ожесточенности. Где‑то в чем‑то ожесточенность была – скорее сего, в ее собственных бурных рыданиях и в горьком осадке, не раствоявшемся в течение нескольких дней.
Однако впечатление от его прощального призыва вскоре изгладилось, весь первый год ее замужества он был сброшен со счетов. Ей не хотелось возвращаться к этой неблагодарной теме: неприятно думать о человеке, которому из‑за вас горько и горестно и которому вы не в силах помочь. Все было бы иначе, если бы она могла хоть на секунду усомниться в его безутешности, как позволяла себе это в отношении лорда Уорбертона; но в том‑то и беда, что безутешность Каспара Гудвуда не подлежала сомнению и из‑за своего воинствующего, непримиримого характера была зрелищем весьма непривлекательным. Разве она посмеет когда‑нибудь сказать – у этого страдальца есть чем себя вознаградить, как сказала по поводу своего английского поклонника? Всему, чем мог себя вознаградить Каспар Гудвуд, Изабелла не придавала никакой цены. Вряд ли кого‑нибудь способна вознаградить прядильная фабрика, особенно за отвергнутую Изабеллой Арчер любовь. А что еще у него было, кроме этого, не считая, конечно, его силы духа? О, на силу своего духа он вполне мог опереться – она никогда не допускала мысли, что он станет искать себе какие‑нибудь искусственные подпоры. Если он пожелает расширить свое предприятие – единственное, на что, по ее мнению, могли быть направлены его усилия, – то лишь потому, что это требует смелости или полезно для дела, а вовсе не потому, что сулит хоть какую‑то надежду перечеркнуть прошлое. Все это накладывало на облик Каспара Гудвуда печать особой незащищенности и неприкаянности, и оттого, наталкиваясь на него внезапно в своих воспоминаниях или опасениях, она всегда ощущала болезненный удар – для этого человека не существовало светских покровов, смягчающих в наш сверхцивилизованный век остроту человеческих столкновений. Его неизменное молчание, то обстоятельство, что она не только ни слова не получала от него, но почти не встречала упоминаний о нем в письмах друзей и близких, усугубляло ощущение полного его одиночества. Иногда она справлялась о нем у Лили, но Лили ничего не знала о Бостоне – если ее воображение и устремлялось на восток, то не дальше Мэдисон‑авеню. По мере того как шло время, Изабелла все чаще думала о нем и все с меньшей сдержанностью, у нее не раз возникало желание ему написать. Она никогда не рассказывала о нем мужу, не говорила Озмонду о его приезде во Флоренцию; скрытность ее в те, первоначальные времена объяснялась не отсутствием доверия к Озмонду, а мыслью, что разочарование молодого человека – его тайна, а не ее. Она считала: очень дурно выдать чужую тайну другому, да и в какой степени могли интересовать Гилберта Озмонда дела Каспара Гудвуда? Но она так ему и не написала; в последнюю минуту ее всегда что‑то удерживало, скорей всего, сознание, что после того, как она нанесла ему такую обиду, надо по меньшей мере оставить его в покое. |