По его мнению, Наташа должна была или выбрать специальность вне сферы влияния высокопоставленного папы, или отказаться от отца, уйти из дома к чужим людям, если уж она чувствовала, что медицина – это ее призвание.
Как только Наташа поступила в аспирантуру, он сразу категорически заявил, что является начальником отделения, стало быть, кафедре не подчиняется, преподавателем не числится даже на четверть ставки, значит, обучать никого и ничему не обязан. Ему самому никто не помогал, все свои методики и навыки он разработал и приобрел сам, благодаря упорному труду и чтению медицинской литературы, в том числе на английском языке, который не ленился учить, в отличие от своих товарищей. Таким образом, его знания – это его личное достояние, и он вправе сам решать, с кем ими делиться, а с кем – нет. Избалованной девчонке, которая родилась с золотой ложкой во рту, ни в чем не знала отказа, и, бесясь с жиру, почему-то возомнила себя хирургом, он точно свой опыт передавать не будет. Пусть бежит жаловаться папочке или просто треснет от злости, как угодно, но в отделение к нему она не войдет и порога операционной не переступит. Пусть сидит в библиотеке или в архиве, собирает материал для своей убогой диссертации, а он будет учить тех людей, которым не на кого рассчитывать, кроме самих себя.
Наташа действительно ходила в библиотеку – все равно необходимо писать обзор литературы, а клинический опыт получала у Аркадия Леонидовича на дежурствах. Днем всегда было очень много желающих пойти в операционную, аспирант мог рассчитывать разве что на роль второго ассистента, а по ночам народу мало, штатные дежуранты хотят спать, и есть вполне реальная возможность самой сделать аппендэктомию или даже холецистэктомию. Запрет Глущенко на работу в его отделении совершенно не застилал ей профессиональные горизонты, дело было совсем в другом: Наташа любила Альберта Владимировича и хотела быть с ним рядом. Ах, если бы он только вспомнил…
– Натах, а ты знаешь, что тебя в народные заседатели записали?
– Нет, откуда?
– Ну вот знай. Я как-то в трибунале сидел, и в принципе там клево. В гражданском суде, думаю, тоже ничего.
– К расстрелу приговаривали? – буркнула Наташа, прикидывая, как бы отвертеться от оказанного коллективом доверия.
– Да ну ты что! Окстись, какие расстрелы, время-то мирное! Так, по мелочи посудили, и все. Между прочим, это Глущ тебя сосватал. Сказал, что ты все равно балласт и слишком наглая для женщины. Так что если ты пойдешь, то, с одной стороны, работа не пострадает, а с другой – ты хоть две недели займешься настоящим женским делом.
– Это людей судить – женское дело?
– Нет, молча слушать, что говорят умные люди, кивать и соглашаться.
Наташа нахмурилась. Неужели Ярыгин не понимает, что сплетничает о своем учителе? Неужели забыл, что она дочка академика и в конце концов может пожаловаться папе, и принципиальный Глущенко продолжит научную и практическую деятельность в каком-нибудь богом забытом гарнизоне? Или это та самая простота, что хуже воровства? Она взглянула на Аркадия Леонидовича, и наставник только вздохнул и картинно развел руками.
– А если не согласиться с судьей? Вот что было бы, если бы ты вдруг взял и не согласился?
Ярыгин расхохотался:
– Думаю, я был бы послан на хрен.
Наташа облокотилась на подоконник, уткнулась лбом в холодное стекло и стала смотреть на опустевшую набережную. От фонарей тянулись по поверхности Невы длинные мерцающие дорожки, по мосту быстро, чуть покачиваясь, шел трамвай. Внутри, кажется, совсем пусто: поздно, люди разошлись по домам, в тепло и уют. Иногда Наташа позволяла себе помечтать об общем уюте с Альбертом Владимировичем.
Она понимала прекрасно, что сбыться этим мечтам не суждено, и страдала, что любовь ее безответна, но все же ежедневные встречи были главной радостью Наташиной жизни, а из-за судебных заседаний они прекратятся на целых две недели. |