Когда же большие напольные часы пробивали два часа ночи, возвращая его к действительности, досадовал на скоротечность времени и с трудом освобождался от наваждений.
Едва в тишине библиотеки стихал заунывный звон, открывалась дверь и входила Маша с чашкой чаю и бутербродом с селедкой или колбасой. Алексей Петрович сажал ее на колени, такую теплую и земную, пил чай и ел бутерброды из ее рук, а Маша в это время читала написанные им страницы, чтобы завтра днем переписать их набело.
В эти ночные часы, когда слышались лишь шорохи старого дома, живущего как бы своей отдельной каменно-деревянной жизнью, своими щелями и пустотами, заполненными чем-то таинственным, в эти минуты Алексей Петрович испытывал прилив нежности к своей жене, такой заботливой, такой уютной, и Ирэна Яковлевна тускнела в его памяти, как тускнели только что созданные его воображением герои его романа. И если в эту ночь они не чувствовали потребности в исполнении супружеских обязанностей, то Алексей Петрович засыпал почти сразу же, едва голова касалась подушки, и Ирэна Яковлевна, с ее изощренными ласками, его не тревожила.
А утром жизнь шла по заведенному кругу: завтрак, путь в редакцию, редакция, паровозы, дороги, вагоны, люди…
Глава 16
Иван Данилович Головиченко вошел в комнату, в которой работала Зарницина, так неожиданно и так тихо, что она даже не услыхала, разговаривая с Задоновым по телефону. Но не бросать же трубку, тем более что она пользуется служебным телефоном в личных целях крайне редко. Пришлось договаривать при нем, скомкав последние фразы. Что подумает Алексей Петрович о ней?
— Кому это вы звонили? Уж не Задонову ли? — спросил Головиченко, едва Зарницина положила трубку телефона.
— Задонову, — подтвердила она, не поднимая от бумаг головы. — У него недавно умер отец. Я выразила ему соболезнование.
— Слыхал, слыхал, — ворчливо произнес Иван Данилович. — Говорят, в Березниках вы были вместе…
— Там и еще много кого было.
— Да нет, это я так, к слову, — произнес он, тарабаня пальцами по столу, что означало у него явное неудовольствие. При этом его обширная лысина, рассеченная красно-сизым шрамом через темя в результате сабельного удара, приняла почти такой же красно-сизый цвет, черные хохлацкие усы, спадающие к подбородку, подтянулись к носу, голубые половецкие глаза посинели, а калмыцкие скулы побелели, свидетельствуя не столько о неудовольствии, сколько о мучительном размышлении над поведением его подопечной. — Читал я этого Задонова, читал: язык у него подвешен здорово, что и говорить, придраться не к чему, — проворчал он наконец. — А только не верю я этим бывшим, особенно которые из дворян: сколько волка не корми, он все в лес смотрит.
Зарницина после его слов лишь ниже опустила голову, не проронив ни слова.
* * *
Головиченко в гражданскую служил вместе с мужем Ирэны Яковлевны в одной дивизии на Восточном фронте — тоже комиссаром, но в разных полках. За несколько дней до прорыва белыми фронта Головиченко был ранен во время рекогносцировки местности в стычке с казаками (тот самый сабельный удар, которым он гордится, будто высшим отличием), и это, быть может, спасло его от худшего: от плена и казни.
Потом, после гражданской войны, он, недоучившийся студент юридического факультета, выгнанный из Киевского университета после первой Русской революции за участие в беспорядках, занимал различные должности сперва у Дзержинского, потом у Дыбенко, и даже довольно большие должности, но везде показывал себя работником хотя честным и старательным, но весьма бестолковым, пока не осел в ведомстве, самом ничтожном и бесправном ведомстве советской юриспруденции.
В двадцать четвертом Головиченко, еще ходивший в начальниках при Дзержинском, перетащил к себе Зарницину, прозябавшую тогда в Одессе, перетащил в память о ее муже и о том незабвенном, как он говаривал, времени, когда он был полковым комиссаром, а она — она была девчонкой, числилась медсестрой, но состояла женой при своем муже; тогда многие красные командиры и комиссары держали при себе жен или любовниц. |