Изменить размер шрифта - +

Письмо о произволе командного состава попало лейтенанту Киме Абрамовне Гринберг. Первым делом она обратила внимание на фамилию отправителя: Солоницын А.К. — знакомая фамилия. Встала, подошла к одному из шкафов с длинными ящичками, выдвинула один из них, перебрала карточки: есть Солоницын А. К.! Значит, не впервой. В другом шкафу нашла папку с той же фамилией. В папке выдержки из предыдущих писем. Некоторые из них прошли через ее руки, другие — через руки ее коллег. Переписка велась между тремя лейтенантами: Солоницын писал с передовой, где командовал какой-то непонятной батареей, своему приятелю Мишину, тоже лейтенанту и тоже артиллеристу, проходящему излечение в госпитале, и другому лейтенанту, но уже пехотному — Николаенко. А те ему. Все трое сходились на том, что начальство в большинстве своем невежественно, солдат не бережет, что для него важнее всего выслужиться перед своим командованием, а командованию — перед вышестоящим, — и так по цепочке до самого верха. То есть, заключила Гринберг не без тайной иронии и злорадства, перед самим Сталиным. Но это еще полдела. Дело заключалось в том, что авторы писем переносят свою критику не только на командование армией, но и вообще на советскую власть, считая, что она, эта власть, зажралась, ей дела нет до своего народа, что воюет она руками таких, как лейтенанты Солоницын, Мишин и Николаенко, и не за Родину, а за свои теплые местечки, что надо после войны что-то делать, иначе деградация общества, смута и разор.

Кима Гринберг полностью согласна с этими лейтенантами. Правда, со своих, сугубо личных позиций: перед войной многие ее родственники и знакомые попали под каток репрессий, стали врагами народа. Поначалу-то она и сама считала, что так и должно быть, выступала на собраниях, разоблачая и кляня, но незадолго до войны некоторые из репрессированных вернулись, ожесточенные, с твердым убеждением, что все надо менять, иначе будет хуже. Особенно евреям. Они, правда, прямо об этом не говорили, а все экивоками, и даже больше помалкивали и пожимали плечами, но молчание и пожимание их было столь красноречивым, что не понять его значения было невозможно. И Кима, к тому времени повзрослевшая и утратившая наивность доверчивой молодости, сочувствовала этим экивокам, молчанию и пожиманию плечами. Тоже, разумеется, молча и тоже вполне красноречиво. К тому же фамилия Солоницын вызвала в ее памяти годы учебы в Московском институте философии, литературы и истории — знаменитом ИФЛИ. Некто Солоницын, — если не его однофамилец, — учился двумя курсами сзади и, скорее всего, ничем среди других не выделялся. Иначе бы она его запомнила. Во всяком случае, он не принадлежал к тому тесному кругу, к которому принадлежала Кима Гринберг.

И она стала читать дальше.

«Ты, разумеется, помнишь, — писал Солоницын Мишину, — что раньше я шел в бой с криком „За Сталина!“, что верил всему, что мне говорили. Но вот прошел год, и все мои юношеские, весьма наивные представления о нашей действительности рассыпались, как карточный домик. И началось это после того, как я, попав в госпиталь, оказался в глубоком тылу. Здесь я увидел, что одни вкалывают на заводах по шестнадцать часов в сутки, живут на нищенские пайки, а другие в это время, обзаведясь „броней“, жируют и считают, что мы все, кто вкалывает и воюет, дураки и кретины, и среди них слишком подозрительно много жидов. Из этого племени, и то не на передовой, а во вторых и третьих эшелонах, я встречал одного-двух, а за Волгой их сотни и тысячи, молодых и здоровых…»

«Ах ты гад! Ах ты черносотенец! — возмутилась Гринберг, забыв о своем сочувствии. — Жиды, видишь ли, во всем ему виноваты! Ну, погоди же!» — У нее даже лицо пошло розовыми пятнами от возмущения.

И это не ускользнуло от внимательного взгляда старшего лейтенанта Дранина.

— Что-нибудь случилось, Кима? — спросил он участливо, и все тоже посмотрели на Гринберг, нервно закуривающую папиросу «Пушка».

Быстрый переход