Сколько раз он собирался вырубить эту заросль можжевельника, да так и не собрался. Всякий раз возле этого места он испытывает панический страх, будто в можжевельнике кто-то затаился и ждет его, Касьяна. И если он еще не сделал попытки напасть и убить, то лишь потому, что днем тут могут случиться люди: грибная и ягодная пора нынче задержалась и растянулась по причине теплой погоды. Брусники эвон сколь насыпано, отродясь столько брусники не рожалось в этих местах. Да и грибов. Даже больше, чем в прошлом году, который тоже казался чудом.
Старики да старухи на деревне поговаривают, что это не иначе, как к мору великому от болезней каких или от голодухи. Брешут, конечно, старые, брешут по темноте и невежеству, а может, и по чьему-либо злому наущению. И в прошлом году тоже брехали, тоже сулили всякие напасти, вычитанные в Библии, и даже близкий конец света, но ничего такого не случилось. Однако, все едино, как подумаешь, так сразу становится боязно и тоскливо.
Сорока, между тем, стрекочет и стрекочет, перепрыгивая с ветки на ветку, и чем ближе Касьян подъезжает к зарослям можжевельника, тем громче и суетливее. Неспроста это, ох неспроста. На то она и сорока, чтоб предупреждать путника об опасности.
— Но, чертова скотина! — крикнул Касьян на лошадь и огрел ее кнутом.
Собственный голос, хриплый и с присвистом от недостачи передних зубов, пугающе громко разнесся среди тишины и повторился квакающим звуком, будто могучие сосны, много чего повидавшие на своем веку, ответили Касьяну своим деревянным смехом.
Лошадь пошла шибче…
Вот и можжевеловые заросли…
И…
И тут густые ветви закачались, раздались в стороны — и на дорогу выбрался человек. Он был оборван, все на нем висело клочьями. Клочьями же торчали во все стороны редкие седые волосы, жидкая борода и усы. Шея человека была замотана грязной мешковиной, на ногах сапоги, но что это были за сапоги! — одно название, а не сапоги: голенища перевязаны лыком, а ниже — что-то вроде лаптей, кое-как скрепленных с голенищами. Лицо человека до того худо, что больше похоже на череп, обтянутый кожей. А кожа — сплошные струпья. Только нос — тонкий, хищный, с белой горбинкой, да глаза — светлые, немигающие…
И Касьян понял: перед ним Гаврила Мануйлович.
Мерин то ли сам остановился, то ли Касьян остановил его нечаянным движением вожжей. А скорее всего — он признал бывшего хозяина и, потянувшись к нему головой, заржал тоненько, с привсхрапом.
Касьян смотрел на Гаврилу с застывшей на лице гримасой ужаса, пытаясь этот ужас преодолеть и показать Гавриле, что он ничуть его не боится. Однако лицо Касьяна помимо воли выдавало животный ужас его перед человеком, о существовании которого он не забывал ни на минуту. Губы Касьяна разъехались в разные стороны, изображая подобие улыбки, но челюсть отвисла, глаза расширились и выпучились, брови полезли вверх, и без того узкий лоб превратился в белую, почти меловую полоску; толстый и короткий нос тоже побелел, на его кончике повисла мутная капля; щеки пошли лиловыми пятнами.
Касьян смотрел на Гаврилу и не мог произнести ни слова. В то же время он был уверен, что ему просто необходимо что-то сказать такое, чтобы Гаврила понял, что с ним, с Касьяном, лучше не шутить. А еще он видел — очень хорошо видел, — что Гаврила немощен, едва стоит на ногах, стоит лишь слегка толкнуть — и не надо прикладывать больше никаких усилий. Но страх, особенно сильный и изматывающий в последние месяцы, сделал свое дело, превратив Касьяна тоже в развалину, не способную постоять за себя.
Гаврила подошел к лошади, взял ее под уздцы, погладил морду, произнес каким-то не Гаврилиным — громким и звенящим, а сиплым, тихим и даже смиренным голосом:
— Ну, Чубарко, здравствуй. Узнал хозяина? Узна-ал. — И, скользя ладонью по холке мерина, сделал два шага, обратился уже к Косьяну: — Здравствуй, Касьян Изотыч. |