И было тяжело, противно. И неизвестно, что с этим делать. Но и приятно. Его смутно тревожила собственная переменчивость. Но в данном случае он не видел в ней большого греха.
— Я вот тут — под машинку, — Олби слегка коснулся головы пальцами, — привык. Так чище. Я убедился. Из-за гнид. Вы небось про такие вещи не знаете, а?
Левенталь пожал плечами.
— О, были бы они у вас в волосах, в таких волосах… Меня потрясают ваши волосы. Как увижу вас, так смотрю. У некоторых иногда сомневаешься, бывает, хочется убедиться, может, парик. А ваши волосы… я часто стараюсь себе представить, каково это — иметь такие волосы. Трудно расчесывать?
— Что значит — трудно?
— Ну, они же запутываются. Гребенку можно сломать. Слушайте, как-нибудь дайте потрогать, а?
— Какие глупости. Волосы и волосы. Что такое волосы?
— Нет, это не просто волосы.
— Да ну вас, — сказал Левенталь, отстраняясь.
Олби встал.
— Только чтоб удовлетворить мое любопытство. — Он улыбался. Он ощупывал волосы Левенталя, а Левенталь сидел как дурак и не мог шелохнуться. Но вот он стряхнул эту руку, заорал:
— Хватит!
— Потрясающе. Как звериная шерсть. У вас темперамент, наверно, бешеный.
Левенталь оттолкнул кресло, наморщил лоб от смущенья, от подступившего гнева. Потом заорал: «Сядьте вы, идиот!» — и Олби сел. Сидел, наклонясь вперед, неудобно, подложив руки под ягодицы, и челюсть съехала у него набок, в точности как тогда, когда он в первый раз, в парке, пристал к Левенталю. Из-за выстриженных висков и бритой физиономии особенно ярко синели глаза.
Помолчали немного. Левенталь старался прийти в себя и вновь обрести почву под ногами, утраченную из-за этого последнего идиотства.
— В человеке всего понамешано, — вдруг сообщил Олби.
— Вы опять за свое? — спросил Левенталь.
— О, это я насчет того, что вы меня идиотом назвали, когда я поддался порыву. Никто вам не поручится, что ему всегда удается поступать как надо. Приведу пример. Недавно, недели две назад, в подземке человек оказался на путях. Как он туда угодил, уж не знаю. Но только он был на путях, и прошел поезд и размазал его по стенке. Он истекает кровью. Полицейский прыгает вниз и перво-наперво всем запрещает прикасаться к пострадавшему, пока не подоспеет «скорая помощь». А все потому, что у него инструкция по части несчастных случаев. Но так ведь не выходит — чтоб волки сыты и овцы целы. Порыв у него — спасти человека, а надо инструкцию соблюдать. Приехала «скорая», его выволокли, и тут же он умер. Я, конечно, не медик, точно сказать не берусь, были у него какие-то шансы или их не было. Но вдруг его можно было спасти? Вот вам, пожалуйста, поступили как надо.
— Он кричал? Звал на помощь? На какой это линии? — Левенталь весь сморщился от боли.
— На восточной. Да, ну конечно, когда человек так распластан. Весь туннель гудел от его воя. А толпа! Поезда отменили, яблоку негде упасть. И валят, и валят. Им бы отпихнуть полицейского, выволочь беднягу. А они стоят и слушают. И нашим и вашим.
— В смысле?
— Ни Богу, ни черту. Думают, так им выгодней. Как бы не так!
«И зачем он мне все это рассказывает? — думал Левенталь. — Бьет на жалость? A-а, может, он и сам не знает зачем».
Олби уже улыбался:
— Посмотрели бы вы на свою физиономию, когда я появился, трезвый как стеклышко. Вы еще не так удивитесь, знаете ли.
— Почему это?
— Вы смеялись, когда я сказал, что начну все сначала. Всерьез меня не принимаете.
— А сами-то вы?
— Тут вы можете не сомневаться. |