Всерьез меня не принимаете.
— А сами-то вы?
— Тут вы можете не сомневаться. — Олби вновь обретал уверенность. — Я-то знаю, что у меня внутри происходит. По секрету вам сообщу одну вещь. Нет такого человека, который бы не знал. Вся эта муть… «познай самого себя»! Все знают, да никто не хочет признаться. Вот в чем вся штука. Некоторые пловцы могут очень долго задерживать выдох — ну, эти греки, ныряльщики за губками — интересно, да? Но то, как мы держим глаза закрытыми, — тоже феноменально, ведь они созданы, чтобы смотреть.
— Так. Поехали. Вы, оказывается, и без выпивки можете, я-то думал, все это виски.
— Ладно-ладно, — крикнул Олби, — только позвольте, я вам кое-что объясню. Это христианская мысль, но и вы, по-моему, вполне в состоянии понять. «Покайся!» Это Иоанн Креститель выходит из пустыни. Изменись, вот что он хочет сказать, стань другим человеком. Ты должен, а главное — можешь, а значит, время придет, и ты станешь. Но тут еще одно обстоятельство, с этим «покайся»; мы ведь знаем, в чем каяться. А каким образом? — Левенталь глаз не мог оторвать от этого неулыбающегося лица. — Я знаю. Все знают. Но признаться-то страшно, ну, и приходится одолевать страх еще большим страхом. Вот почему доктора, как я понимаю, и пускают в ход свой электрошок. Всю душу из тебя вынут, тут уж не будешь вилять. Надо, понимаете ли, до такого состояния дойти, чтоб уж нельзя было оставаться прежним. А как дойдешь до такой стадии… — Он сжал руки, выступили жилы на запястьях. — Но тут длительное время требуется, чтоб человек до такого дошел, чтоб отбросить все хитрости. Ну и мука же смертная. — Он слепо поморгал, будто попала соринка в глаз. — Мы ведь упрямые как ослы; вот и приходится нас стегать. Когда уж чувствуем: еще один удар хлыста, и все, подыхать, — тут мы меняемся. А кое-кто все равно не меняется. Стоит, ждет, когда упадет этот последний удар, и полыхает, как тварь какая-нибудь. А у кого-то хватает сил загодя измениться. Но покаяться — это значит: сию минуту, навеки, без промедленья.
— И для вас уже настала такая минута?
— Да.
— Не знаю, кого вы морочите, меня или самого себя.
— Каждое слово искренне — ис-крен-не! — Олби нахохлился и на него смотрел. Умолк в нерешительности, крупный рот остался открытым, и верхняя губа, с желобком, слегка шевелилась.
— Да ну вас! — Левенталь грубо расхохотался.
— А я-то думал, можно попробовать вам втемяшить. — Он слегка повернулся в кресле, плечом налег на полушку, медленно потер свою вытянутую икру. — Я не религиозный, отнюдь, но я знаю, что через год совершенно не обязательно я буду тот же, как был год назад. Занесло туда, занесет в другое место. Мало ли кем я могу еще стать. И пусть ничего такого блестящего из меня не получится, но сама идея как-то греет душу.
— Посмотрим, каким вы будете через год.
— Вот вы будете тот же, знаете ли. Ваш брат… — Он качнул головой, потерся щекой о воротник.
— Если вы опять за свое, я вас тут же спущу с лестницы. — Левенталь угрожающе приподнялся.
— Хорошо-хорошо, забудем. Но когда человек говорит о себе что-то серьезное, он же хочет, чтоб ему верили, — сказал Олби. — И я действительно понимаю: да, можно родиться заново. Насчет царствия небесного — это я лучше подожду покупать билет, но, если я себе окончательно омерзею, возьму и преображусь, и все. Ну, и что я еще такого сказал? — Он выпрямился в кресле и молчал, легко сложив свои большие ладони. По изгибу этого рта Левенталь видел, что он очень собою доволен. |