|
Ветер на дворе гулял, шевелил деревья, черемухи в палисаднике скребли железными еще ветками окно; лед на Оке обнажался от ветродуя, таял, и санные дороги через реку-море делались выпуклыми, точно наклеенными. Пахло из форточки рыхлым снегом и почему-то коноплей, и было такое чувство, словно сидишь в театре, где всеми силами показывают: «пришла весна»… Иван сложил на четыре дольки письмо, подумав, спрятал в специальную коробочку. Потом встал, подошел к зеркалу – бледный, похудевший. А как не похудеть, если не хватило колхозу кормов и пришлось трактористам гонять за силосом и сеном в соседние районы и даже в соседнюю область. Почему кормов не хватило, до сих пор никто понять не мог ни в колхозе, ни в райисполкоме, ни в райкоме партии. Вроде заложили кормов много, сверхпланово, а вот поезжай в соседнюю область!
– Я долго с тобой буду грешить? – сердито спросила мать из кухни. – Будешь снедать, или я щи обратно в печку суну?
– Сейчас, мам, погоди, только брезентовы штаны сниму… Мне нет другого письма – из военкомата?
Молчание.
– Вопрос: нет письма из военкомата? На кухне брякала печная заслонка.
– Так чего же ты мне письмо не даешь? – Иван тоже рассердился. – Сама же говоришь, что у меня другого выхода нету…
– Бери свое письмо! Какая-то приписка зачинается… Вечером сама отнести тебе хотела, кабы не пришел.
Ого-го! Начиналась приписка, от которой до армии рукой подать, как до Варькиной верети.
– Давай свои щи, мам! Просто чудо: не хотел жрать, а теперь как помелом смету…
С этого дня время шло, казалось, еще медленней чем прежде. Медленней, но вернее. Председателю колхоза уже звонили из райвоенкомата, чтобы заранее планировал расстановку кадров, то есть был готов провожать в армию молодых механизаторов – самых хороших и нужных колхозу ребят. А у матери Ивана в особом местечке уже лежал старый мешок-рюкзак с военными вещами сына: ложка алюминиевая, котелок, две пары белья, мыльце, шильце и прочая амуниция. Складывая их, мать плакала: такой же рюкзак собирала она родному мужу, который с фронта прибыл с руками и ногами, сел, как до войны, на трактор, но через много лет после войны однажды принесли его с пахоты – зашевелился осколок, который до этого жил в нем притаившись.
О Любке Ненашевой говорили разное. Например, что родители заперли ее в самой крохотной комнате большого светлого дома и уговаривали ехать в город – учиться в кредитно-финансовом техникуме или, на выбор, в торговом. Любка на это, говорят, отвечала, что ни в какой техникум ей сроду не поступить, это во-первых, а во-вторых, никуда из деревни не поедет – ей и здесь хорошо, а сидеть взаперти нравится: кормят, поят, с разговорами не лезут, и спи сколько угодно. Марат Ганиевич похудел, остриг коротко волосы, на уроках разговаривал тихо, как бы осторожно, иногда спохватывался, начинал объяснить громко, а потом снова забывался, бормотал себе под нос, как одинокий старик. А вот учительница немецкого языка расцвела и помолодела, каждый день раза по четыре как бы случайно попадалась на пути Марата Ганиевича; все в школе и деревне знали, что учительница считает Марата Ганиевича самым первым поэтом, о котором буквально со дня на день заговорит весь мир.
С Любкой Ненашевой, наверное, через окно сбежавшей из своей крохотной комнаты, Иван впервые после женитьбы встретился совсем не случайно. Произошло это, конечно, в субботу, часов в семь вечера, когда Настя начинала во Дворце культуры вертеться как белка в колесе, – вот какой ловкой и хитрой была Любка! Все рассчитала, как на арифмометре. Мало того, Любка подгадала к той минуте, когда Иван, свежий и веселый от гаражного душа, прилег было в пижаме с красно-белой оторочкой и читал в районной газете про Ивана Мурзина, поставившего рекорд на весновспашке. |