|
Был в газете и его портрет, такой смешной – хоть стой, хоть падай. Вот трактор, вот из бокового окна кабины высовывается Иван Мурзин, смотрит в даль далекую, словно он не тракторист, а машинист скоростного электровоза. Корреспондент было заикнулся, чтобы поставил руку над глазами козырьком, но Иван не выдержал, заорал:
– Снимайте, говорят вам, как высовываюсь! Пусть люди подумают, что я чайную высматриваю.
Писали ж об Иване просто и скромно. Дескать, изучает и знает технику, бережет ее, вовремя производит профилактические и плановые ремонты, прицепные агрегаты использует правильно. Учится в вечерней школе, посещает политинформации, читает. Особенно понравилось Ивану, что корреспондент под конец не забыл о матери: «Достойного сына вырастила наша знатная телятница Прасковья Мурзина!»
Кто-то робко постучал в двери. Иван,. подумав о своей пижаме, почесал затылок, сунул ноги в туфли с белой оторочкой, которые почему-то сразу невзлюбил, вышел в прихожую.
– Кто там?
– Это я.
Иван разинул рот и захлопал ресницами. Любка! Ну всего от этой холеры ждать можно, но чтобы стучалась в Настин дом, чтобы на глазах у всей деревни поднималась на крыльцо… Иван по-лесному крикнул:
– Я в пижаме!
– Чего? – ответно крикнула Любка. – Чего говоришь, Иван?
После этого двери открылись медленно-медленно, и в прихожую не вошла, а вплыла Любка. В полусвете прихожей Ивану показалось, что она здорово похудела.
– Чего ты кричал, Иван? – с любопытством спросила она. – Какое-то слово кричал, а я не разобрала… Ну держи куртку-то, синтетическая, жаркая – спасу нет. Ты ее на плечики, на плечики повесь…
Нахалюгой была, нахалюгой и осталась.
– Ты хоть бы поздоровалась! – зло сказал Иван. – Если без спросу в двери лезешь, так хоть здоровайся!
– Ой, Вань, это я от твоего непонятного слова вошла в растерянность… Здравствуй! Добрый день!
– Добрый день! Добрый день!
Как только вошли они в гостиную, Иван увидел, что Любка на самом деле изменилась, да и здорово изменилась! Она была такой тонкой и худой, глаза так лихорадочно блестели и губы сжаты такой ниточкой, что Ивану померещилось странное: словно Любка вернулась с войны, где трижды умирала и воскресала, и теперь все знала о жизни и ничего не боялась. «Вон какие дела!» – ошеломленно подумал Иван, не зная как быть дальше.
– Ты садись! – негромко сказал он Любке. – Ты вот сюда садись и передохни, что ли…
– Ой, спасибо, ой сяду! – прежним, «довоенным» голосом ответила незнакомая Любка и не села, а упала в низкое кресло. – Находилась я сегодня, Иван, сильно находилась!
Не двадцатый год шел Любке Ненашевой, а все тридцать можно было дать за мудрые, холодные, всезнающие глаза, потоньшавшую шею, изогнутую настороженно, как у подраненного лебедя, за вкрадчивый покат плечей, опущенных зловеще покорно; и сорок лет можно было дать Любке Ненашевой за бабьи горькие складки у губ. Почему? Отчего? Ведь легко и весело уходила она от Марата Ганиевича, не любила его, вышла по дурости: от гордости, что вот на ней, ученице, учитель жениться хочет.
– Ты чего это, Любка? – смирно спросил Иван. – Ты чего вся не своя, губы у тебя злые, а глаза смотреть страшно… Ты не больна ли?
Злодейская болезнь рак теперь в одночасье снаряжала в могилу и не таких людей, как Любка Ненашева. За три месяца уложила под березки кузнеца дядю Семена, который автомобиль «ЗИЛ-130» поднимал сзади. На глазах похудел, почернел, шатался от ветра, врачи говорили: авитаминоз, а оказалось – рак легкого.
– Не, Вань, я не больная, – сказала Любка и посмотрела искоса, по-сорочьи. |