Одну ночь, думал я, чуть тепла, чуть сна, только одну ночь, а там пусть идет, куда хочет, моя помощь на этом кончится, помощь, о которой ни единая душа знать не должна, особенно начальник караула. Мне удалось свести беглеца, хоть и легкого, но окоченевшего, обессилевшего, вниз по лестнице; никто нас не видел.
— На одну, значит, ночь, — сказал я.
Я провел его через второй главный выход внутрь каземата, где он не проявил ни малейшего интереса к тому, что его окружало, ни к торпедам, ни к рогатым минам, и срок, который я назвал ему, он словно не слышал. Подталкивая, я вел его вперед под талями, под тельферами, мне все приходилось делать за него, прислушиваться, быть настороже; так, никем не замеченные, мы добрались до кабельной, я запер за нами огнезащитную дверь и включил свет. Молча указав ему на кабельные барабаны, объяснил, что он может лечь там или наверху, на широкую полку, где за стеной жужжала динамо-машина. Он решил лечь на полку, отодвинул ящики с инструментами в сторону, и я помог ему взобраться наверх, подтолкнул опять слишком резко, забыв, как мало он весит.
Мысленно я вижу, как помогаю ему взобраться на полку, безучастно, словно ставлю туда какой-то аппарат, ибо нас ничто не связывает, мы с ним ничем не поделились, напротив, он вломился непрошеным в мою вполне сносную жизнь и заставил действовать, что меня обременяло, а если и не обременяло, так причиняло беспокойство, от которого я хотел уберечься, отчего у меня лишь нарастали досада и раздражение.
Беглец, перекатившись на бок, подпер рукой голову и темными глазами стал разглядывать меня, без всякой, разумеется, благодарности, скорее задумчиво, взвешивая все «за» и «против» и внезапно решив, что именно ему нужно, показал на мой шарф, темно-синий матросский шарф.
— Одолжи мне шарф, дружище, он поможет мне, у меня с детства слабые легкие. Дай мне его, дружище, ты сделаешь доброе дело.
Я покачал головой, но уже разматывал шарф и подал ему наверх, на полку, после чего, не сказав ни слова, не кивнув на прощанье — до такой степени вывела меня из равновесия его неподобающая просьба, — я молча потушил свет и уже в темноте сказал:
— Только на эту ночь, слышишь, только на эту ночь.
Он не ответил. И я оставил его одного.
С трудом, да, с трудом дождался я конца дежурства, проведя его остаток на утоптанной насыпи, а не в дюнах и не на мерзлом пляже, как обычно, где при каждом шаге легонько похрустывало и потрескивало, где я частенько разбирал какие-то обломки, доски, например развороченные плоты — все, что выносило прибоем, что приберегло в те тяжелые времена море, — времена, когда добычи ему перепадало более чем достаточно.
Сменившись, я доложился в караулке.
— Никаких чрезвычайных происшествий, только на море что-то, видимо, стряслось, там пускали ракеты, в остальном — никаких чрезвычайных происшествий.
Начальник караула отпустил меня, и остаток ночи, последние ее часы, я провел без сна, я понимал, что, если уж укрыл того человека в безопасном месте, так должен взять на себя и другую заботу: нельзя же оставить его там, не дав ему хоть чего-нибудь поесть и попить. Единственное, что я мог бы разделить с ним, это предстоящий завтрак, и решил отдать ему половину своего хлеба и маргарина, отнести, улучив удобную минуту, в полночь, когда все спят, а может, и раньше, во время перекура; однако еще до раздачи завтрака был объявлен общий сбор, нас собрали на складе, неподалеку от кабельной, и учинили настоящий допрос, кто-то, то ли в мое дежурство, то ли в следующее, наложил кучу под полками с минами и торпедами, нас собрали у этой невинной кучки, и мы оправдывались один за другим. Ни единой минуты я не смог выкроить и только в обед пошел к нему, в его тайник, в его ловушку, где он, правда, не выказывая укоризны, но нетерпеливо ждал с протянутой рукой, ему хотелось есть, а главное, ему хотелось пить; кабели, сказал он, вызывают мучительную жажду, и он не скрыл разочарования, узнав, что я не принес ему пить. |