п. В этом смысле "Маркиза де Сад" -- штудия Порока как
спутника абсолютной, ничем не сдерживаемой свободы человеческого духа, когда
он один на один со всем мирозданием -- без веры, без морали, без любви. В
пьесе де Сад настойчиво уподобляется невинному ребенку, а его злодейства
сравниваются с жестокостью маленького несмышленыша, обрывающего крылья
пойманной бабочке. Мисима подчеркивает совершенную, какую-то "младенческую"
аморальность де Сада, полную его "неиспорченность" общепринятыми понятиями о
нравственности. Бодлер в "Интимных дневниках" писал: "Чтобы объяснить зло,
нужно всегда возвращаться к де Саду -- то есть к естественному человеку".
Для Мисимы, всю жизнь примерявшего одну маску за другой, фигура де
Сада, человека без маски, была, наверное, полна неизъяснимого соблазна. За
добровольным и вполне сознательным лицедейством Мисимы не могла не
скрываться тоска по жизни без какой бы то ни было личины. Он не делал
секрета из своего мисти-фикаторства; более того, маски не раз служили ему
объектом самоиронии, за исключением разве что самурайской, -- патриоту и
верноподданному самоирония была бы как-то не к лицу.
VIII
Знаете, Афанасий Иванович, это, как говорят, у японцев в атом роде
бывает... Обиженный там будто бы идет к обидчику и говорит ему: "Ты меня
обидел, за это я пришел распороть в твоих глазах свой живот", и с этими
словами действительно распарывает в глазах обидчика свой живот и чувствует,
должно быть, чрезвычайное удовлетворение, точно и в самом деле отомстил.
Странные на свете бывают характеры, Афанасий Иванович!
Ф.М. Достоевский. Идиот
"Маркиза де Сад" и "Мой друг Гитлер" -- последние чисто эстетические
забавы Мисимы, не предназначавшиеся для чтения мальчиков из "Общества щита".
В самом конце своей жизни Мисима уже не будет выбиваться из роли
средневекового рыцаря и патриота. Она готовится и режиссируется долго и
сладострастно. Методично, в соответствии с заранее составленным графиком,
Мисима дописывает последнюю часть тетралогии "Море изобилия" (1966--1970),
которая должна была стать главным трудом его жизни. Это противоречивое,
поразительное произведение, пока еще недостаточно изученное и японским
литературоведением, требует отдельного, обстоятельного разговора. О том,
какое значение этой работе придавал сам Мисима, говорит следующий факт:
писатель поставил точку в своей жизни в тот же день, когда была поставлена
последняя точка в тетралогии.
Все было готово к эффектному спектаклю, призванному стать для Мисимы
моментом наивысшего блаженства. С присущей ему аккуратностью он привел в
порядок свои дела, попрощался с друзьями -- да так, что они лишь потом
поняли смысл брошенной напоследок фразы или взгляда. |