Изменить размер шрифта - +

Я лежу в валенках, в кожушке, в вязанковой папахе. Под боком жестяной чайник. Сейчас я его нежно люблю.

Поезд идет странно. Не то взад, не то вперед. Мне очень неудобно от чьих-то ног, лежащих на мне. Спать не могу. Неизвестный сосед бормочет во сне несусветные глупости о какой-то Маше. Где-то в темноте раздаются выстрелы. Возможно, что кто-нибудь прощается с жизнью. В голову приходит цитата: «мир великая шутка, и в нем можно только шутить».

Мой сосед вскакивает на локтях, шепчет порывисто:

— Маша, ты. Маша?

— Никакой Маши тут нет, — отвечаю я грубо. И в темноте улыбаюсь «цитате».

Ах, граждане, нет ничего в мире прекраснее путешествия. Все равно каким способом. Пешком ли, на лошади ли, поездом ли, самолетом ли — важно движение. Лев Толстой находил в нем нечто чувственное. Это, наверное, так ибо Толстой был в чувственности остер.

Днем я сижу у раздвинутой двери вагона и смотрю на все. На то, как мы переехали у Голоб тогдашнюю границу Украины. На то, как пошли тихие, придавленные войной деревушки и разбитые немецкой артиллерией станции железных дорог. Там на платформах мечутся евреи с пейсами и в лапсердаках. Они продают вкусные витые булки. Но денег у меня нет. И мои булки остаются у евреев.

Идут тяжелораненые города: Брест, Белосток, Осовец. Мимо ползут поезда с мукой, лесом, углем, салом, соломой, сеном и немецким конвоем. Они уходят в Германию. Жители стоят молча и понуро. Они не то еще видели. Хорошо, граждане, ехать и на все смотреть.

Я обрываю это занятие только потому, что нас 48 часов не кормили. А сейчас на вагон принесли ведро овсянки. По душе я — охотник. Особенно люблю мастерить под гончими. Собак люблю. Сам бывало кормил их овсянкой. Принесенная нам, конечно, не идет даже в сравнение. Но я гончих вспомнил потому, что 40 человек бросилось на ведро, по-гончьи давя друг друга, Разница была лишь в том, что гончие, вероятно, не «выражались». А может быть, и «выражались». Поди их там разбери.

«Дай укусить», — говорит человек, щелкая зубами и мотая головой на хлеб.

«Укуси», — показывает человек кукиш.

И оба вспоминают матерей в планетарнейших выражениях.

Глупости, граждане, все можно съесть, кроме ботинок Чарли Чаплина. Съел же я эту овсянку. И даже во время еды не заметил, что переехал границу бывшей Российской Империи.

Невероятно, но — факт. Без сомнений, поезд стоит у немецкой станции Просткен. Сегодня — Новый год. Вот и приехали, а вы говорите.

Россия 1918 года позади. Германия 1919 года впереди. И я между ними.

 

ХОЛОСТОЙ ХОД МАШИНЫ

 

 

Люди, ставшие багажом

Не надо думать, что земля — божий шар. Что переезд границ государства пустяки. Что — все везде одинаково. Все везде на земле — разное. Этим-то и хороша наша планета, бегущая вокруг солнца тысячи километров в минуту.

Первое ощущение от Германии было — ощущение мертвой тишины. После хаоса российских борьб, битв, стрельб, убийств мне показалось, что я впал в летаргию.

Сопел паровоз. На платформе толклись вшивые совояжеры.

Галдели. Глазели по сторонам. В кожухах и островерхих шапках они походили на Рюриков, Синеусов и Труворов, едущих в обратном направлении.

Одинаково оштукатуренные домики, крытые одинаковой черепицей, извилисто извивающееся шоссе и остриженные кроны тополей по бокам — завертелись мимо поезда. Кто-то ехал по шоссе на велосипеде, быстро крутя ногами. Очевидно, была небольшая передача. И поезд скоро потерял велосипед из виду.

Плыла мертвая, беззвучная тишина.

О германской революции я вспомнил только на следующей станции. Когда из Киева сопровождавший поезд лейтенант, похожий лицом на молодого Гете, сказал:

— Прощайте, господа.

Быстрый переход