В кресле никто не сидел молча. Это было в 22-м году.
И надо сказать без преувеличений, что кресло «Русской книги» было замечательным местом.
Андрей Белый
Чаще всех в нем сидел Андрей Белый. Его хорошо слушать тем, кто любит нерасшифрованные телеграммы и не желает знать, о чем стучит аппарат Морзе: точка — тире, тире — точка.
В 1922 году я вошел в широкое кафе «Ландграф» на собрание русского «Дома Искусств». Сев, увидал, что рядом сидит человек и ест. Я посмотрел на то, что человек ест. Это был бифштекс. Человек ел его чрезвычайно торопясь, словно за минуту до третьего звонка. Он растопыривал локти, низко склонялся лицом над тарелкой. Но, склонившись, тогда же подымал глаза кверху, быстро обводя ими присутствующих. Его лицо мне показалось странным. И я спросил писательницу: «кто этот странно едящий человек?»
Она сказала:
— Тсс, тише — это Андрей Белый!
— Белый?
Тогда я повернулся к человеку. Я увидал, что с тарелки скрывается остаток пищи. Человек обтирает бумажкой губы. Очень подозрительно взглянул на меня. И вдруг, схватившись обеими руками за глазницы глаз, так облокотился. Поэт Андрей Белый был узнан мною.
В тот вечер Белый читал «Две России». Одну о том, чтоб Россия исчезла в пространстве. Другую о том, что Россия — мессия грядущего дня. Я думаю, что эти стихи — гениальны. Лучшего у Белого нет. Но и их достаточно, чтоб занять место в русской поэзии.
Вскоре он пришел в бархатное кресло. Говорил много. Странен был Белый. И интересен. Есть люди светлых голов и темных. У него была темная голова. Казалось, что под черепом Белого сознание с бессознательным обменялись местами. И на вас в разговоре плыла, лезла, вас штурмом брала хаотически изуродованная масса осколков чувств, обрывков мыслей, парадоксов, невнятиц, нелепиц, просветлений.
Когда Белый развивал «антропософическую философию», говоря о «со-знании» вместо сознания, о «челе-века» вместо человека, — он балансировал на грани комического так же, как выкрикивая из форточки комнаты на Викториа-Луизенпляц:
По улицам Берлина Белый не ходил — бегал от погони. Так я бежал с ним по Тауенцинштрассе, пока Белый не вскрикнул:
— Стойте! Стойте! Какой изумительный старик! Медленно и согбенно навстречу шел старик в черной крылатке, в широкополой шляпе над длинной сединой волос.
— Он похож на рыцаря Тогенбурга! И мы побежали дальше, говоря об Айхенвальде. В редакцию Белый не входил — врывался, бросаясь ко всем с улыбками, всем жал руки, говорил приятное, сталкивая со стола телефон, спотыкался через провод, все находя «прелестным».
Смотря на людей, как на биологические факты, мне становилось с Белым жутко. И странно, что кругом — шутили, улыбались, восторгались, не понимая, что человек несчастен. Что он бежит от самого себя, на ходулях странности скрывая «нелепицу» в рвущейся ветром разлетайке.
— Я бегу, я бегу, прощайте, прощайте, — говорит Белый, перебегая от одного к другому, стремительно выхватывая из угла швабру вместо палки и с ней бросаясь в выходную дверь.
— Да это щетка, Борис Николаевич! — хватаю его за локоть.
Белый — в наивной улыбке:
— Щетка?!. Как странно!.. да это щетка!.. действительно!!. как странно… спасибо, спасибо… прощайте… бегу…
И ветер берлинских улиц уж мнет и крутит его песочно-странную пальто-разлетайку. И Белый — в бегстве.
Площадь Ноллендорфпляц перерезана пополам воздушной дорогой. На площади мечутся желтыми битюгами автобусы, трамваи, такси, извозчики. На ней, в кафе «Леон», Белый, с черным жабо над широкой белизной воротника, с большой желтой розой в петлице, декламирует:
Он декламирует с жестом, с позой, с миной лица. |