У мамочки сжималось сердце, и она охотно исчезла бы из комнаты. Но она была здесь и не могла обойти молчанием висевшие на стене надписи, ибо молчание звучало бы приговором; и потому она сказала: «А ты посмотри на эти надписи!»
Ребенок, склонив голову, смотрел внутрь столика.
«Видишь ли, я хотела, — в сильном смущении продолжала мамочка, — я хотела, чтобы у тебя сохранилась память о том, как ты развивался, от колыбели до самой школьной парты, потому что ты был умным ребенком и приносил всем нам радость», — говорила она, словно извиняясь, и от волнения несколько раз повторяла одно и то же, пока, совсем смутившись, не замолчала.
Однако мамочка ошибалась, полагая, что Яромил недооценил ее подарок. Пусть он и не знал, что сказать, но был доволен; он всегда гордился своими словами и не хотел бросать их на ветер; видя их теперь аккуратно раскрашенными и превращенными в картинки, он проникся чувством успеха, успеха столь большого и неожиданного, что не знал, как на него отреагировать, и разволновался; понял, что он ребенок, произносящий значительные слова, и что такой ребенок должен сказать сейчас тоже что-то значительное, только ничего такого не осенило его, и он склонил голову. Но увидев краешком глаза на стенах свои собственные слова, окаменевшие, застывшие, более долговечные, чем он сам, был опьянен; ему сдавалось, что он окружен сам собой, что его много, что он заполонил собою всю комнату, заполонил собою весь дом.
4
Еще до поступления в школу Яромил умел читать и писать, и мамочка рассудила, что он может пойти сразу во второй класс; в министерстве она добилась особого разрешения, и Яромил, проэкзаменованный специальной комиссией, получил право сесть за парту с теми учениками, что были на год старше его. В школе все восторгались им, так что учебное заведение представлялось ему лишь зеркальным отражением родного дома. В день праздника матерей, когда ученики на школьном торжестве выступали со своими творениями, Яромил взошел на подиум последним и прочитал трогательный стишок о мамах, за что был награжден несмолкаемой овацией родительской аудитории.
Но однажды он обнаружил, что за спиной аплодирующей публики коварно притаилась иная, враждебная ему, публика. Как-то раз он стоял в переполненной приемной стоматолога и среди ожидавших пациентов увидал одноклассника. Когда они вместе подошли к окну и, опершись на него, разговорились, Яромил заметил, что какой-то пожилой господин, приветливо улыбаясь, прислушивается к ним. Это подвигло его спросить одноклассника (он несколько повысил голос, дабы вопрос был услышан всеми), что бы тот делал, если бы стал министром просвещения. Одноклассник не знал, что ответить, и Яромил взялся излагать свои мысли, что для него не составляло труда, ибо стоило лишь повторить суждения, которыми дед регулярно развлекал внука. Так вот: будь Яромил министром просвещения, занятия в школе продолжались бы только два месяца, а каникулы — десять, учителю полагалось бы слушать детей и носить им завтраки от кондитера, и вообще происходило бы много всяких удивительных вещей, о которых Яромил распространялся детально и громогласно.
Потом открылась дверь кабинета, откуда сестра выпроваживала уже обслуженного пациента. Одна дама, держа на коленях полузакрытую книгу и пальцем листая ее в поисках страницы, на которой остановилась, сказала сестре чуть ли не плачущим голосом: «Будьте любезны, уймите этого мальчика. Ужас, что за спектакль он здесь устраивает!»
После Рождества учитель вызывал детей к доске, и они должны были рассказывать другим, что получили под елочку к празднику. Яромил начал перечислять подарки: конструкторы, лыжи, коньки, книжки, но вскоре заметил, что дети смотрят на него не столь сияющими глазами, как он на них, а по большей части — равнодушными и злыми; он остановился и про остальные подарки умолчал.
Нет, нет, не беспокойтесь, мы вовсе не собираемся повторять набившую оскомину историю о богатом сыночке, вызывающем неприязнь у бедных учеников. |