Ни в коем разе. Разве сама я понимала, кто за меня произносит какие-то выборочные слова? Как удавалось не только не плакать – не биться, не стенать?
– Тебя сактируют по болезни! Мы добьёмся. Я тебя заберу. Мы всё сделаем! – шептала я.
– Ты ещё придёшь? Придёшь? Обещай! – Колины руки с верой и страстью держали мои.
Время моё истекало.
– Непременно! Обещаю! Не сомневайся, родной. Я приду!
* * *
Сам Колюшка больше писать не мог. Вместе с ним в палате лежал уголовник. Я стала получать написанные его рукой полуграмотные, благословенные письма.
«Томочка, я немного ему помогаю и очень часто ругаю его за то, что он ничего не ест, а только пьёт воду. Может, вы на него подействуете? Тома, верьте, что он день и ночь мечтает о вас. Когда вы были на свидании, он после вашего ухода из палаты рвал на себе волосы, прокусил губу. Я просил его меньше расстраиваться. В понедельник у него снова будет консилиум. До свидания. С приветом, Михаил».
Жизнь продолжала свой механический ход. Я снова пошла в третий отдел. Шла уже без прежней силы, подкошенная тем, что знала истину теперь не с чьих-то слов, а сама. Хорошо осведомлённый о состоянии Колюшки, не задав ни одного вопроса, Астахов подписал мне пропуск на второе свидание. Вернувшись после встречи с Колюшкой, записала себе в тетрадь:
«Только чтобы ты так не мучился. Пусть Бог хоть как-то спасёт тебя, хоть как-то умерит страдание. Ничего не знаю и знаю всё. Не охватываю всего сознанием. Но пережить тебя не смогу… Сердце отключено. Человеческих сил нет. Жизнь отвратительна, неприятна. Если вижу измождённое, больное лицо, молю: хотя бы таким тебя оставила Судьба. Пусть калека, какой угодно. Только бы твоё сердце билось рядом. В ужасе нашей разлуки в январе, в день моего освобождения, было всё: предзнаменование, безысходность…»
Колюшка всё-таки хоть небольшое, но письмо матери написал. А что могла ей теперь сообщить я? Что вообще я натворила, разыскав её? Колюшкин «сопалатник» Михаил скрупулёзно отчитывался за сутки:
«В 4 часа он стал просить кушать. Мы его накормили: один помидор, одно яичко, 300 граммов молока и немного масла. Поверь, Тома, этого никогда не было. Он очень добрый. Даёт мне персик или что-то другое, но, поверь, Тома, я ничего не позволяю себе. Знаю, как вам трудно достаются эти продукты. Мне очень вас жаль. Как вам приходится переживать и расходоваться последними копейками. Ещё раз прошу: не покупайте дорогих продуктов. У него ещё есть несколько кубиков шоколада, 2 банки сгущённого молока. Он сегодня всю ночь бредил. Просил тебя прийти, говорил тебе разные слова, что готов целовать твои ноги, что Тома знает мою преданность. Тома, сегодня утром он просил, чтобы его посадили. Поверь, такого не было. Он просидел минуты три. Прошу, дорогая, ты ещё такая молодая, не волнуйся. С уважением к вам Михаил».
Впиваясь в письма парнишки-уголовника, я находила в них, как это ни странно, ответы на все вопросы.
Рано утром 27 июня, приехав из Микуни, я вышла из поезда в Княжпогосте. В кармане у меня лежало разрешение на третье свидание с Колюшкой. Я могла сама его умыть, поправить ему постель. Тут же на перроне ко мне подошли незнакомые мужчина и женщина:
– Держитесь, Тамара Владиславовна, мужайтесь. Ваш Коля умер. Сегодня ночью, около пяти часов.
* * *
Где-то была. Не знаю. Не помню. Вдруг полоснула мысль: его, моего Колюшку, сбросят в свалочную яму для заключённых! Неизвестно где. В Ленинграде маму выбросили на лестницу, сбросили куда-то Реночку, может быть – и отца… Теперь Колю? Я не мо-о-огу-у! Я не смогу этого вынести! Пошла на ЦОЛП к старшему надзирателю Сергееву. Он сидел на вахте.
– Если есть на земле хоть что-то, самое малое, если хоть где-то и что-то есть вообще…
Он не дал договорить. |