Инстинктивно я чувствовала, что выражать ему свой почти что восторг неуместно. Надо было что-то сделать для него. Но что?
Мы с мамой приготовили ему ванну, положили на лучшую нашу постель, просили у нас погостить. Я побежала покупать билеты в театр. Выбрала свою любимую Александринку. Сидя в уютных, обшитых тёмно-красным бархатом креслах на спектакле «Таланты и поклонники», я то и дело поглядывала на соседа: нравится ли ему Негина – Парамонова? Великатов – Гайдаров? Сама Корчагина-Александровская? Доволен ли он? И начинала понимать, что спектакль ему ни к чему и неинтересен, но очутиться в обстановке театра приятно. Он как-то размягчился, отдыхал, но был где-то так далеко, что это не исчислить никакими тысячами вёрст.
То, что этот человек привёз нам первое и единственное письмо от отца, следуя обязательствам личного долга, убеждало в том, что человечность, в которую так пошатнулась вера, на этом свете всё-таки существовала. Более строгая, но ёмкая, она находилась в другом измерении. Ко всему наш гость, словно угадав наши с мамой мучения, сказал, что попытается связаться со сплавщиком леса и попросит его передать от нас письмо отцу. Сам предложил это и к вечеру приехал с согласием сплавщика. Мы с мамой писали нескончаемо длинное письмо, стараясь уверить отца, что у нас всё благополучно, что мы все вместе, в Ленинграде, ждём и непременно дождёмся его.
* * *
Заверение главы государства о том, что «сын за отца не отвечает», известно было со времён коллективизации, когда сыновей и дочерей раскулаченных высылали в Якутию, Соловки, в дома трудновоспитуемых, а тех, кто уцелел, не принимали в вузы страны. В 1937–1938 годах этот лозунг обрёл вторую жизнь, когда «дети врагов народа» в большинстве своём были высланы. Мы составили исключение. «Должны быть благодарны!» – говорили нам не однажды.
– Но ведь с тремя же детьми… – оправдывалась мама.
– Что ж, что с тремя. И с шестью высылали, – резонно возражали ей. Были правы. Норм вообще не существовало.
В конце 1938 года, когда чёрное слово «арест» стало возникать реже, меня неожиданно вызвали в Василеостровский райком комсомола, где некоторое время назад отобрали комсомольский билет. Без каких бы то ни было объяснений, без тени виноватости или извинения на этот раз там объявили:
– Можешь взять свой комсомольский билет.
«Отдай! Положи!» – а теперь: «Можешь взять!» Так просто? Комсомол для меня означал всё лучшее и высокое. Проголосовав за моё исключение, провозгласив: «Ты больше не комсомолка!» – молодёжный союз самоуничтожил себя. Я помнила недели своей тяжёлой болезни после исключения. По-прежнему считала отца невиновным. На его бушлате был нашит номер, он работал по колено в воде. Ничто во мне не отозвалось на холодное «возьми». А если так, не бесчестно ли брать назад отнятый документ? Я окаменело ответила:
– Не надо!
И ушла. Отказу от комсомольского билета ужаснулись все – и взрослые, и ровесники. Меня хором называли глупой, слишком гордой, «с фанабериями». Особенную боль причиняло «логическое» умозаключение: «Значит, правильно исключили». С того момента, видимо, на меня было заведено особое «досье». Ведомая одними эмоциями, из всех сложностей я выходила на своевольные ориентиры. Только согласие собственных чувств с поступком давало ощущение правоты и свободы.
* * *
Мой приработок, приобщённый к деньгам от продажи вещей, был недостаточен для содержания семьи из пяти человек (бабушка тогда ещё жила с нами). Выручила случайность. В период папиной периферийной службы мама сдавала комнату семье М. После ареста папы комната осталась за ними. |