Золотой Рыбки больше нет. О её гибели говорил Артём. Из-за неё Тоша сорвалась. Только и этого я не заметил. Я ничего не замечал.
До вечера много времени. Вызванивать сейчас людей бессмысленно, все работают, поеду-ка я в лес.
Куда, в какой лес ездила Тоша? С какого вокзала?
В дверях меня остановил телефонный звонок.
Я снял трубку.
— Попросите, пожалуйста, Антонину Сергеевну. — Голос едва слышен, дребезжит, видно, очень стар. — Аллё, аллё, почему вы молчите? Что с ней случилось?
— Кто вы? — спросил я. — Я её муж. Разрешите мне к вам приехать.
— Что случилось? — В голосе такая тоска, что у меня бегут по телу мурашки. — Она приходила каждый день и… даже не звонит.
— Прошу вас, дайте адрес, я сейчас к вам приеду.
Дверь мне открыли не сразу. Прошло, наверное, минут пятнадцать, пока с той стороны раздались, наконец, стук палок и сухое шарканье. Щёлкнул замок.
Передо мной — прекрасная женщина. Она стара, голова её бела, коротко стрижены пушистые, разлетающиеся волосы, глаза — серо-голубые, молодые. Но сейчас в них страх.
Неуловимо знакомая. Я знаю её!
— Вы муж Антонины Сергеевны? — Губы у неё прыгают.
Только теперь замечаю костыли. Она буквально повисла на них. Одна нога чуть короче другой, и женщина держит её на весу.
— Пройдёмте, вы сядете! — говорю и пытаюсь поддержать её под руку.
— Спасибо, не надо, я сама. — Она передвигается медленно. Перестук костылей, шаркающий шажок, и остановка. Ещё шажок. Видно, даже такое передвижение вызывает боль.
Наконец мы добрались. Большая комната. Перегорожена книжным шкафом, получается две. В центре одной — стол, на нём какие-то ящички с карточками, листки, ручка, карандаши.
На краю стола стакан с недопитым кофе, недоеденный бутерброд с сыром. Пластинка. Бетховен.
Вокруг стола четыре стула, три намертво задвинуты, один — её, с плоской подушкой.
Тахта рядом, с левой стороны. Справа у окна стол с проигрывателем.
Помогаю старушке сесть. Это целая процедура: один костыль отставляется, надо прислонить его к столу так, чтобы он не упал, потом нужно повернуться на одной ноге и сесть, потом поставить второй костыль и, наконец, придвинуться к столу.
— Семь лет назад сломала шейку бедра. Попала к плохому хирургу, и вот результат, до сих пор не могу наступать. Нужно было бы переделать, но кто возьмётся? Мне восемьдесят. Да и зачем мучиться, если скоро умирать?!
— Антонина Сергеевна умерла, — говорю я и выкладываю на стол и валидол, и нитроглицерин.
— Я поняла, — кивает старушка, показывает на своё лекарство. — Я уже. — Она мелко трясётся, и я не могу разобрать: то ли она всегда трясётся, просто я сначала этого не заметил, или это реакция на известие. — Если бы не Тонечка, я бы не пожила столько лет! — И я отчётливо вижу, что теперь она и не будет больше жить! — Вам Тонечка не говорила обо мне? Наверное, нет. Она рассказывала, у вас напряжённая жизнь, вы не успеваете есть и спать.
Как раз есть и спать я очень даже успевал, просто спал тогда, когда Тоша работала. И ел вкусно и сладко — на приёмах, в ресторанах, после бани.
— Она жалела вас, говорила, вы удивительный человек, тонкий, глубокий, очень добрый и нежный. Она рассказывала о ваших картинах и о вашей любви.
Я сжал руки в кулаки. Вот чего было мало — любви к ней. Были «белочки», «хвостики», «ушки», была любовь к своей сентиментальности и к своей любви к Тоше, а помощи не было. Я эгоист, понимаю наконец: я не любил её для неё, я любил её для себя. |