Изменить размер шрифта - +
Теперь ты выздоровеешь!

Слышу слова, но не понимаю. Во мне плещется нежность, как свет, как ленивая морская волна у солнечного берега, во мне — покой. Моя жизнь началась с этой минуты: я призван охранять её жизнь. С этой минуты я новый — только что в сладкой муке родился. И, как только что родившийся, ещё совсем чист, не тронут ни пошлостью, ни эгоизмом — изначально добр.

— Уйди! Прошу тебя, умоляю!

Слышу слова и… не понимаю. Пытаюсь увидеть её лицо, но передо мной — розовая пелена. Напрягаюсь. Не сразу, сквозь пелену — несчастные глаза, как у Муськи, и мокрые дорожки на щеках.

— Антонина Сергеевна! — бормочу в страхе. — Антонина Сергеевна, простите меня. Я не думал… я не понял… я не хотел… Я… простите меня… — И вдруг, точно толкнуло меня что, говорю торопясь: — Нельзя предавать человека. Нельзя оставлять человека одного. Вам плохо. Вам нельзя оставаться одной. Я люблю вас. Я сделаю вас счастливой, вот увидите. Я сниму с вас ваше горе. Вы не смотрите, что я моложе, я для вас…

— Если любишь, уйди, — просит она, и лицо её перекашивается, оно некрасиво сейчас, но никогда ещё она не была такой близкой мне. — Умоляю, если любишь, уйди и никогда больше не приходи! Я люблю мужа! — говорит она мятым голосом.

— Я знаю, — смело киваю я. — Любите. Кто вам мешает? Разве я мешаю вам любить его?! Но пройдёт время… вы поймёте, что уже не любите его, — нагло вещаю я.

В новом рождении я ощущаю себя всемогущим. Вот что такое человек: он может обогреть другого! Осторожно беру её руку, подношу к губам, а потом глажу. И удивляюсь, почему она шершава. Вижу черноту, въевшуюся в указательный и большой пальцы, у дедушки была такая чернота, потому что он очень много моркови чистил для сока мне и картошки для пюре — я люблю пюре. И у меня перехватывает дыхание от нежности к этой трудовой руке, снова припадаю к ней губами, а потом, через паузу в тысячу лет, говорю:

— Пройдёт время, и вы полюбите того, кто рядом с вами. Я помогу вам жить. Сниму с вас ваше горе… обещаю вам…

Она слушает, склонив голову набок, а я сам удивляюсь своей смелости, вернее, наглости, снова говорю ей о грозе, но уже совсем по-другому: говорю о стойкости деревьев, о сверкающих радугами и каплями лютиках. И об обновлении. Впервые я ощущаю себя сильным и заявляю безапелляционным тоном, что «человек сам виноват в своём одиночестве».

— Уйди! — говорит Тоша окрепшим голосом. Она не несчастна сейчас, смотрит на меня неприязненно. — Уйди и никогда больше не приходи ко мне. Слышишь?!

И я ухожу.

 

Иду по весенним улицам юго-запада. Сирень отцвела, но зацепившиеся за карнизы домов её запахи ещё живут, и запахи цветущих лип, и запахи нарциссов, посаженных под окнами. Запахи вторгаются в меня, утешают, лгут, что всё хорошо, противостоят тому, что произошло.

А я не понял, как и что произошло. Я никогда не осмелился бы. Она сама. Зачем? Меня пожалела — мол, первая любовь не должна быть несчастна — и себя принесла в жертву? Или решила освободить меня от вины перед дедушкой и страха перед смертью? Тогда почему, если пожертвовала собой, на её лице проступила самая настоящая ненависть?! Тогда как могла выгнать меня? Не согласуется. А может, она так отомстила мужу, бросившему её? Странная месть.

«Теперь ты выздоровеешь!» — звучит её голос.

Ощущение нового рождения исчезло, я тащил в себе все боли, и все предательства, и все обиды, и все несчастливые любви — Тошину, мою, Муськину, и не знал, как буду жить завтра, не знал, что мне делать дальше, потому что после того, что случилось, не представлял себе жизни без неё.

Быстрый переход