Правда, всегда думал о Тоше. И стремился домой — увидеть её. Поговорить. О чём? Не помню. Нет, помню. То были совсем разные разговоры — в начале моего восхождения и в конце. В начале — о книгах, о Тошиных учениках, о моих одноклассниках, об их судьбах. И о живописи, и о спектаклях, на которых мы побывали.
В последнее время… Я объяснялся Тоше в любви. Часто. Каждый день. Она почему-то морщилась. Ей не нравились мои объяснения.
Наконец моя очередь. Я вошёл в кабину. Допустим, из этой она говорила со мной. Угадала, что у меня получились картины… Да, это был тот момент, когда я ещё мог пойти по общему с Тошей пути.
Набираю наш с Тошей номер. Длинные гудки. Тоша, наверное, в школе. Набираю школьный номер. Сразу подошли.
— Аллё, аллё! — закричал я. — Антонину Сергеевну, пожалуйста!
— Сейчас, — ответили мне.
В голову застучало сердце.
— Да, слушаю.
Зверюга. Моя родная Зверюга.
Что скажу ей?
— Аллё, вас не слышно, я слушаю, аллё. Витя, это ты? Что случилось?
Витя — племянник.
Надо сказать — это я, успокоить, но я не могу, хлюпает в глотке безвоздушье, голос пропал, слова во мне вымерли.
Бедная Зверюга. Пока дозвонится до Вити, будет нервничать.
— Гриша, ты? — вдруг сказала Зверюга. — Гриша, тебе плохо?
— Да, — выцедил я.
— Я приеду к тебе после уроков.
— Я в Ленинграде.
Она молчит, что-то соображает, и в этом молчании вся моя жизнь умещается — с Тошей, Зверюгой, Сан Санычем, с Волечкой, читающим лекции в МГУ, и снова — с Тошей.
— Когда вернёшься? — наконец спрашивает Зверюга.
— Завтра.
— Я приду, Гриша. Ты только ничего не предпринимай. Я приду, и мы будем пить чай.
Мы будем пить чай. Только без Тошиных оладий. Никогда больше, во всей моей жизни, я не буду есть оладий с изюмом.
До открытия Эрмитажа я ходил по Невскому, а потом вокруг театра, а потом вокруг Зимнего, а потом — по набережной.
В Ленинграде шёл дождь. И этот дождь глубокой зимой был — по Тоше, мы вместе с дождём ходили по Невскому, и вокруг театра, и вокруг Зимнего, и по набережной. И модное моё пальто, которое достал мне Тюбик по случаю, промокло, съёжилось — импортное, модное пальто. Это уже было когда-то: шёл дождь.
Тоша привезла нас, девятиклассников, на трое суток в Ленинград. Мы ходили вот так же по набережной, и вокруг театра, и вокруг Зимнего. Тоже шёл дождь. Только тогда пальто на мне было советское, кургузое, некрасивое, но из какой-то такой твёрдой дерюги, что и дождь ему был не страшен: оно впитывало в себя влагу, лишь чуть тяжелело, тянуло к земле, внешне же оставалось точно такое, какое было до дождя, — гладкое, не скукожилось пальто.
Есть я и Ленинград. Мне спешить некуда. Я свободен. Ни с кем, ни с чем я не связан. Тюбик и Жэка, кажется, пришли на похороны, я видел их, они подходили ко мне, что-то говорили. Не важное что-то говорили, ненужное. Как далеко они сейчас от меня!
А за моей спиной, след в след, послушной, покорной, восточной женой бредёт Тоша. Она хотела походить по Ленинграду вдвоём. Вот мы и ходим. Стоим вместе у Аничкова моста. Вместе смотрим на коней Клодта, взбунтовавшихся, вздыбленных, пытающихся скинуть своих седоков.
Нам не нужно с Тошей разговаривать. Мы знаем мысли друг друга. Тоше нравятся эти кони, она долго стоит около них.
Я хотел Тошу баловать. Водить обедать в рестораны. Чтобы она не готовила, чтобы сидела, развалившись, в кресле — отдыхала и перебирала вкусную еду. А почему-то не водил. Папику нравилось, как Тоша готовит.
Что Тоша любит?
«Приеду в Ригу, наемся взбитых сливок». |