Настучал в инспекцию по личному составу, что майор Коробейник подчистил оценки в университетском дипломе. Письма отличались протокольным стилем и ментовскими пожеланиями.
Результат был почти нулевым. Зато Голенков окончательно упал в глазах бывших коллег: для всей городской ментуры он стал той самой паршивой овцой, которую стадо с удовольствием сдает на раздербан волкам… Получив по приговору четыре с половиной года, Эдик окунулся в мутные и тревожные воды исправительно-трудовой колонии для бывших сотрудников «органов».
Ментовская зона, куда он попал, была, как ни странно, «черной». Масть держали бывшие муровцы. За пахана канал полковник с Лубянки. В «шестерках» у него бегали амбалы-омоновцы. «Петушатник» был представлен осужденными сотрудниками Главного управления исполнения наказаний, следаками, гаишниками, прокурорами и судьями. Осужденных за коррупцию на «черной» зоне не жаловали. В «петушином углу» можно было прописаться за малейший «косяк». До Голенкова наконец дошло очевидное: теперь, лишенный теплого кабинета и неограниченной власти над людьми, он больше никакой не бог, не царь и не герой, а тварь дрожащая, никаких прав не имеющая. Будучи человеком умным, он быстро понял: в подобных условиях следует быть податливым, как тростник на ветру… Простым «мужиком», серым и незаметным, Эдик безропотно оттянул свой срок от звонка до звонка.
Вернувшись домой, бывший опер оказался у разбитого корыта. Полное отсутствие каких бы то ни было перспектив, сблядовавшаяся жена, пожизненное клеймо взяточника…
Жизнь надо было начинать с полного нуля: добывать деньги, улаживать семейные проблемы, восстанавливать свое честное имя. Последний пункт жизненной программы был невозможен без разбирательства с Жуликом. Эдик жаждал реванша. Но никаких возможностей для этого у него не было…
Во всяком случае – пока.
Эдик лежал на кровати, заботливо укрытый клетчатым пледом. Приподнявшись на локте, он осмотрелся по сторонам. Часы на стене показывали семь вечера. Из приоткрытой двери кухни плыли сытные запахи жрачки.
В голове с кинематографической скоростью пронеслись картины минувшего утра, и горькая волна унижения накрыла Эдуарда Ивановича с головой.
– Наташка! – сипло позвал он. – Ты… блядь проклятущая!.. А ну быстро ко мне!
Блядь проклятущая сразу же отозвалась на зов.
– Да, Эдичка, да, мой хороший… Сейчас покушаем, выпьем. Возвращение, значит, твое отпразднуем. Я для тебя котлетушек нажарила, курочку потушила, оливье накрошила, водочки охладила. А потом прогуляемся… Хорошо? – с видом побитой собаки запричитала она, осторожно присаживаясь на койку рядом с супругом.
– Что, сучка, не нагулялась еще? – хмыкнул Голенков и, поднявшись, с трудом удержался, чтобы не лягнуть Наташу ногой. Пошатываясь, прошел на кухню и, выпив воды из-под крана, нехорошо зыркнул на жену: – Танька где? У этой… как там ее… бледной спирохеты?
– У Мандавошки, – заискивающе подсказала жена. – У Лидочки Ермошиной. Я ей только что звонила – никто трубку не берет. Загуляли, наверное…
– Что дочь, что жена, – засокрушался Эдик. – Не семья, а сплошной бардак. Вернулся, называется…
– Не сердись, Эдичка, – все так же виновато улыбнулась Наташа. – Ведь Танечка не знала, что ты вернешься именно сегодня. А ей почти восемнадцать. Попросила погулять – вот я ее и отпустила. Мы тебя только на следующей неделе ожидали.
– Вижу, как меня здесь ожидали. Особенно ты, – бывший зэк схватил с шипящей сковородки недожаренную котлету и, дуя на пальцы, сжевал ее в мгновение ока. |