Но в лифте его вывел из опьянения голос Йозефа, по обыкновению усевшегося в ногах кровати.
— Так-то, синьор Джироламо, — начал австрияк, — теперь придется вам сменить соседа.
— Почему?
— А, да вы, верно, не знаете, — стал объяснять Йозеф. — Синьор профессор недавно осмотрел синьора Брамбиллу и нашел, что он излечился… Так что через неделю синьор Брамбилла нас покидает.
Лифт поднимался с однообразным жужжаньем. Неподвижный, забившись под одеяло, юноша глядел в лицо Йозефа, красное и глупое, и в голове его вертелись только две мысли: «Брам-билла вылечился. Брамбилла уезжает». Испытывал он не зависть, а скорее острый стыд: все, что он сделал, разыгрывая соблазнителя, было напрасно, он понимал, что теперь глупо и незачем хвастаться перед коммивояжером своими детскими шашнями; Брамбилла вылечился, уезжает и даже не станет его слушать; Брамбилла уезжает, а он остается в своей унылой, жалкой тюремной камере, среди больных, отягощенный таким ненужным теперь дурным поступком. Кроме того, Джироламо смутно угадывал, что только он один смотрит на все всерьез, воспринимает болезнь и санаторий как некое нормальное состояние, между тем как коммивояжер, по всей вероятности, не переставал считать свою болезнь и все навязанные ею привычки, отношения, настроения и удовольствия лишь преходящими и только потому терпимыми. Страстная преданность соседа была для Брамбиллы дополнительным удобством, вот и все, а теперь он уезжал и покидал юношу с его болезнью и с его искренней привязанностью.
Толчок кровати, ударившейся о притолоку двери, пробудил Джироламо от этих горестных размышлений. Он поднял глаза и увидел на малом пространстве палаты пустое место, которое надлежало вновь занять его кровати, зажженную лампочку а Брамбиллу, который сидел, откинув одеяло, и глядел на его приближение взглядом человека, намеренного сообщить потрясающую новость. «Я все знаю», — хотелось крикнуть Джироламо, а потом накрыться с головою и выплакаться или выспаться под простыней — лишь бы только ничего не видеть и не слышать. Однако остатки чувства собственного достоинства заставили его смириться и сыграть роль ничего не ведающего.
— Вот оно как, — начал Брамбилла, едва затворилась дверь, причем лицо его, хоть и выражало довольство собой, оставалось злым. — Знаете песенку:
— Что вы хотите сказать? — спросил Джироламо.
— Хочу сказать, — ответил коммивояжер, — что отбываю… уезжаю отсюда… Что профессор меня осмотрел и нашел, что я вылечился.
— Вот и хорошо, — начал Джироламо, полагавший, что следует поздравить коммивояжера, но тот перебил его.
— Я всегда говорил, что у меня дело пустяковое. И вот я уезжаю, милейший синьор Джироламо, через неделю я буду в Милане. И пусть меня черти припекут, если я на другой же день не поужинаю у Кова с какой-нибудь хорошенькой бабенкой.
— Да, конечно… но первое время, — воспротивился Джироламо, полный искреннейшего благоразумия и любви к ближнему, — первое время лучше остерегаться…
— Зачем остерегаться? Скажите пожалуйста! И чего остерегаться? Профессор сказал, что я могу делать, что захочу, и если я кого и буду слушаться, так это его. Подумайте раньше, как самому вылечиться, а потом другим советуйте. Хорошенькое дело! Сам болен, а тому, кто сумел вылечиться, советует, что ему делать и чего не делать…
Брамбилла не умолкал, а Джироламо, уязвленный, смотрел на него и думал, что опять коммивояжер взял над ним верх еще в одном: прежде это были любовные похождения, теперь — болезнь; и если раньше, может быть, довольно было соблазнить маленькую англичанку, чтобы добиться у Брамбиллы уважения, то теперь он достигнет вожделенной цели, только если выздоровеет. |