Президент имеет честь пригласить меня на обед в субботу в его загородном доме. Об этом я знал еще две недели назад, но на приглашении секретарша от руки приписала: «Отправление автобуса в 10 часов от „Труа Обюс“, метро, „Сен-Клу“».
Я положил его на полку рядом с повесткой в суд и пошел проведать пса. Забившись в шкаф, где стоял пылесос, он так и не притронулся к своим галетам. Я убил пять минут на уговоры, пытаясь выманить его оттуда, потом поменял ему лоток и решил ответить на письма.
Взял чистый лист бумаги и на африкаанс написал «Господин», поставил запятую. В начале новой строки остановился и задумался. В квартире стояла какая-то особенная тишина. Запах Тальи исчез, но ее присутствие чувствовалось во всем: искусственный беспорядок, смятые подушки на полу, крошки от круассанов, пустая бутылка… Я зачеркнул «Господин», написал «Отец», но стало еще хуже.
Когда я приехал во Францию, он написал мне в клуб, что гордится мной и если мне так хочется, то я могу называться Диркенс-Мулина. Я чуть было не ответил, что имя спонсора на майке у меня уже есть и пусть он ищет другой способ экспортировать свое вино. А потом, вспомнив о маме, устыдился и порвал черновик. С тех пор он продолжает мне писать раз в три недели, повторяя, что моя мать была единственным настоящим человеком из всех, кого он встречал в жизни, что теперь он чувствует себя овдовевшим вдвойне и я — живой упрек ему. Он рассказывает, что там обо мне пишут как о знаменитости, говорит, что остальные сыновья его разочаровали, все, о чем он просит, — позволить ему любить меня, и удивляется, что я не отвечаю.
А что я ему скажу? Мы виделись два раза: первый — на Салоне вин, тогда он не понял мой французский; второй — в его кабинете: он позволил своим законнорожденным детям выставить меня за дверь. Хотя я пришел не просить, как раз наоборот. Французский рекрутер решил купить меня у кейптаунского «Аякса», а так как я был несовершеннолетним, требовалось разрешение родителей. Со дня смерти мамы не прошло и месяца, так что приютивший меня клуб стал для меня единственной семьей, но с точки зрения закона этого было недостаточно. Тогда я назвал имя своего биологического отца. Будь то какая-нибудь афера, то из уважения к воле матери я никогда бы так не поступил, но ведь то, что со мной произошло, — о таком можно только мечтать. Я никогда не забуду, как ехал через виноградник Шато-Мулина в черном лимузине. Это был не реванш, а паломничество в память о матери. А еще способ воздать ей должное: если я вдруг стал так дорого стоить, то, значит, она все-таки была права, произведя меня на свет.
Все началось ужасно. Увидев юрисконсультов, явившихся с моим продавцом и покупателем, сводные братья подумали, что я пришел силой заставить отца признать меня сыном и собираюсь претендовать на часть наследства. Они все еще не отошли от шока: Брайан сообщил им о моем существовании одновременно со смертью моей матери, то ли из-за угрызений совести, то ли из религиозных соображений — с возрастом люди начинают чаще задумываться о Боге. Когда они поняли, что у них не только не просят денег, а наоборот, предлагают их в обмен на разрешение покинуть страну, обстановка разрядилась.
Отец тем не менее отказался подписать бумаги — он не нуждался в деньгах. А его дети указали мне на дверь. Брайан позволил им выставить меня. Надо сказать, что выглядели они довольно жалко, эти прыщавые трусливые дылды, выросшие за высоким забором и под защитой закона. Они корчили из себя чистокровных африканеров, оказавшихся на грани вымирания, с тех пор как апартеиду пришел конец. У меня вся жизнь была впереди, а они только и ждали, что смерти отца, но я не сердился на них за это. Меня немного покоробило, что Брайан и рта не раскрыл в их присутствии, ну да ладно. Уходя, я видел домик под гигантским молочным деревом на другой стороне пруда, где мама проработала шесть лет бухгалтером, до того как случилось то, что случилось. |