А сколько их лаптей было! Две с половиной тысячи рабочих — это значит — пять тысяч лаптей. Гардеробной тоже никакой не было. Одно слово, что немец... В общем, сбежал тогда этот Карл, только и видели его. И жену, и другую собаку прихватил с собой. И все конторские драпанули. Вот такое, стало быть, время было,— заканчивает рассказ Улыбин, закуривает и опять указывает рукой в сторону кирпичного дома. Этот дом особой конструкции — круглый и огромный, больше других. Я сразу вспоминаю отцовский дневник, спрашиваю:
— Наверное, это тот самый дом, который для туркмен построили?
— Он самый. На нем и надпись имеется. Подходим к стене, Тоня читает вслух:
«Дом дружбы. Построен правительством Туркмении. Здесь в 20-х—30-х годах жили ашхабадцы, получившие на Реутове профессии и образование».
— Дядя Федя, а сейчас есть прядильщики-туркмены на фабрике? — спрашиваю я.
— Есть, наверно,— отвечает он.— Только как его узнаешь: туркмен он или русский? Многие туркменские ребята женились на наших девчатах, семьями обзавелись. Дети давно выросли. На фабрике мало кто остался. Да ведь Реутовка нынче тем и ценна для нас, что от нее тропинки пошли по всей стране. Я тебе уже говорил об этом. И еще скажу, не повредит. Вот, скажем, тот же изыскатель трассы канала, Караш Иомудский. Он вроде бы никакого отношения сейчас не имеет к Реутовке, но ведь образование первоначальное получил здесь, у нас, в ФЗО. Да что далеко ходить-то! Вот ты, Марат Природин. Ты ведь тоже, на первый взгляд, вроде бы никакого отношения к фабрике не имеешь, а загляни в прошлое — корни твои тут. Был, говоришь, у дедов своих?
— Были, а как же,— отвечаю.
— Ну и что, может, по цехам пройдем?
— С удовольствием. Тоня, ты не устала?
— Ну что ты, Марат! Мне очень интересно. Живу рядом, но даже не знала обо всем этом. Интересно, сохранился дом, в котором ты родился? — вдруг спрашивает она.
Улыбин приосанился, кивает:
— Да вот же он. Бывшее хозяйское поместье...
Больница теперь. Я как сейчас помню: прибежал ко мне Сашка, отец твой, кричит. «Дядя Федя, Зиба рожает, фельдшера надо поскорей!» Ну, мы тут же и переправили ее в эту больницу. Вон два крайних окна под верандой. Как раз и было там родильное отделение.
— Мамочка моя! - хохочу я, а почему — сам не знаю. Наверное, от радости. Смешно ведь. Вот за теми двумя окнами появился я на свет. В те окна я впервые увидел мир. Смешно и жутко, честное слово!
— А ты думал как?! — подшучивает Улыбин.— Тоже небось тешил себя тем, что в капусте нашли? Нет, брат. Теперь тебе эти два окошечка навсегда в память врежутся. И у других так же, как у тебя: изба да окошки — вот и весь сказ. И у меня так было. Каждый день окна свои видел, пока их вместе с хибаркой не снесли. Дом на месте хибарки построили.
Входим во двор. В нем тихо и безлюдно. Но слышно, как живет могучий организм Реутовки. Содрогается, клокочет, пары, словно дым из ноздрей, выпускает. Заходим внутрь, поднимаемся по лестнице. Освещенный коридор, большой гардероб со швейцаром. Чистота абсолютная. Вот — тарелки звенят. Оказывается, столовая рабочая в конце коридора. Заходим в нее. Столики — на четыре персоны каждый. Цветы в горшках, картины на стене. Повара у котлов в белых халатах и колпаках. Улыбин говорит гордо:
— А разве ж раньше такое было? Нет, дорогие мои. Раньше прядильщицы прямо у машин обедали. Развернет баба узелочек с куском хлеба, посыплет его солью— вот и весь сказ. Съест, водой запьет и опять за дело. Шестнадцать часиков оттрубит и пошла... Идет, согнувшись, едва ноги передвигает...
Заходим в цех. Прядильные машины словно один единый механизм в такт друг дружке работают. Плывет ровница сплошной лентой, закручивается в пряжу. |