Изменить размер шрифта - +
У нас там такие дела громадные — не до Москвы.

— Это тоже нехорошо, — говорит дед. — Санька, отец твой, вовсе прикипел к Азии, сюда и носу не кажет. Нельзя ведь забывать родное гнездо. Птицы и то к своим гнездам летят. Хоть бы помирать сюда приехал...

— Жизня теперь такая, — замечает бабушка. — Ни у кого своего постоянного места нет. Расселились по всему свету. Где поселились — там и родина. Вы бы, детушки мои, переезжали жить сюда к нам? Одни ведь мы, одинешеньки. Смолоду боялись: понародим детей — жить негде будет. А получилось вон как, старость вдвоем доживаем. Нету никого рядом.

— Она правду говорит,— подхватывает дед.— У нас три комнаты. Будете жить в двух, а нам и одной хватит.

— Спасибо тебе, дедушка,— отвечаю я.— Если надобность будет, то мы не раздумывая к вам прикатим. А сейчас пока — иные у нас соображения. У нас там в Туркмении канал строится, совхозы новые закладывают. Там дел непочатый край. Одно я вам обещаю: буду помнить о вас всегда. Письма буду писать и деньги высылать. Тонечка, пока в Москве, навещать вас будет.

— Конечно, Марат. Я с большим удовольствием,— поддерживает Тоня...

— Милости просим, доченька,— соглашается дед. - Всегда будем рады тебе...

Вот так и сидели полдня за столом. Переговорили обо всем. Дед рассказал нам, как в девяносто пятом в фабричной стачке участвовал. Поразогнали они тогда всех чиновников, и сам фабрикант в Москву сбежал. Потом оттуда московский полицмейстер казаков конных прислал. Плетками разогнали рабочих. Многих арестовали. Некоторых на каторгу отправили. Дед тоже сидел дней десять в каталажке, потом отпустили...

От деда мы с Тоней заглянули к Улыбиным. Дядя Федя, конечно, не ожидал меня. Я ведь его не предупредил о приезде. Ругать принялся, дескать, все у нас по старинке — свалился, как снег на голову. Непонятно, дескать, для чего люди телеграфы придумали. Но обида его — партизанская: пошумел и угощать принялся. Отказались мы, поскольку только что из-за стола встали.

— Ну тогда,— говорит Улыбин,— пойдемте, я вам нашу Реутовку покажу.— Вот красные, из жженого кирпича казармы: в них раньше прядильщики жили. А вот дом конторских служащих. А вот здесь слесаря обитали. Последним хозяином Реутовки немец был, Карл Эдуардович. Точен и пунктуален. Всех по сословиям растасовал, как игральные карты. Шестерки сюда, девятки — особо, дамы, короли — тоже отдельно. А сам, туз пик, фабрикант проклятый, в поместье поселился.

Улыбин рассказывает со смаком, образно. Мы слушаем с Тоней и все время смеемся над его остротами.

— Вон оно бывшее поместье,— показывает дядя Федя на двухэтажный дом с двумя балконами по краям.— Теперь тут наша фабричная больница. А раньше все было обнесено забором. Собаки тут две были. Породистые, стервы. Ну, вот, когда флаг над фабрикой подняли, тут и собака у хозяина пропала. Серега Лавров с флагом на трубу лазил. Узнал об этом хозяин и крик поднял: комсомолец Лавров, дескать, у него собаку съел. Ну мы тогда дали хозяину за собаку, да за поклеп его. Все окна ему выбили!

— А причем здесь собака? — недоуменно спрашивает Тоня.

— А притом, что половина фабричных рабочих чахоткой болели. А собачье сало — чахотку излечивает. Может, кто-нибудь изловчился, слопал хозяйского кобеля, да только не Лавров. В лице Лаврова эта буржуйская стерва хотела весь комсомол и всю революцию принизить. А если разобраться, разве не буржуи довели народ до чахотки?! Раньше ведь никакой вентиляции в цехах фабрики не было. А раз вентиляции нет, то и пыль сплошная, тенета кругом. Под ногами грязь. Зайдет человек, скажем, в лаптях с морозцу, ступит на пыльный пол: лапти у него оттают малость — и вот тебе лужи. А сколько их лаптей было! Две с половиной тысячи рабочих — это значит — пять тысяч лаптей.

Быстрый переход