— Шустряку я никогда не доверяла. — Ядвига с сомнением покачала головой.
Серебристая машина давно уже растворилась в летнем небе, а Генрих продолжал стоять неподвижно, пытаясь отыскать в густой синеве исчезнувшую светлую точку. Потом, очнувшись, он извлек из кармана плаща толстый блокнот и вечный карандаш, и уселся прямо на пеноплиты. Рука, ведомая чужой мыслью, принялась чертить замысловатый узор из ломаных линий. По всему телу разлилась мгновенная слабость, и острая боль пронзила виски. Генрих увидел себя бредущим по свежевыпавшему снегу. Темень, до рассвета далеко, и только звезды освещали путь.
"Не ходи!" — крикнул сам себе Генрих, и все пропало.
Опять вокруг было лето, и он сидела на пеноплитах возле здания мены. Перед ним стоял какой-то огородник маленького роста с серыми от пыли волосами и искательно заглядывал в глаза. Генриху на мгновение показалось, что перед ним тот, кого он искал. Но потом понял, что ошибся. Огородник протягивал Генриху какую-то мятую бумажку, исписанную крупным детским почерком.
— В чем дело? — господин Одд раздражился.
— Ты бизер? — спросил огородник. Генрих кивнул. — Это заявление в международную комиссию касательно позиции моих четырех куриц.
— По какому вопросу? — спросил Генрих, принимая бумагу.
— По земельному.
— А я думал — по зерновому.
— А что важнее — зерновой вопрос или земельный? — хитро прищурился огородник.
— Земельный, — ответил Генрих.
— Во! — поднял палец огородник. — А чего же спрашиваешь? — И ушел с гордо поднятой головой.
Бумажка была грязной, липла к пальцам, и Генрих ее выбросил.
Бизер прикрыл глаза, сосредотачиваясь и пытаясь вспомнить мысль, пришедшую ему (или другому) на одинокой зимней дороге.
— Снег — самый лучший в мире холст, — прошептал Генрих. — И на нем д/олжно изобразить вечность.
Он вновь принялся рисовать, бешено, торопливо, белая бумага альбома сделалась неприступной стеною, через которую надо пробиться, немедленно, сейчас! Не он рисовал — кто-то неведомый вел его руку. Вечный карандаш рвал бумагу.
Когда Генрих очнулся, изможденный, с лопающейся от боли головой, листы бумаги беспорядочно покрывали пеноплиты вокруг — кирпичики, выпавшие из крепостной стены недостижимого мира после яростной атаки. Генрих посмотрел на рисунки с тоскою. Он опять не пробился в таинственный мир, опять потерпел поражение. Правда, из набега он вернулся с добычей, но пока невозможно было понять, хороша ли она. Реальность никак не соизмерялась с недостижимым миром.
— О Великие огороды, как я ненавижу реальность, — пробормотал Генрих и осекся, сообразив, что это чужие слова.
Глава 4. НА ДВЕСТИ СЕДЬМОМ ОГОРОДЕ.
До лета была весна. А прежде, очень-очень давно — зима. О том, что была зима, помнят в огородах смутно. А о том, что она придет вновь, не знает почти никто. То есть самые мудрые подозревают порой, но не отваживаются об этом говорить. Зима наваливается внезапно, засыпает снегом грядки с неубранной морковью и капустой, и огородники вдруг вспоминают, что не успели за кратенькое лето починить текущую крышу, поправить крыльцо и убрать бочки для воды — и вот теперь они полопались от мороза.
Зима всегда приходит слишком рано — это старинный закон огородов.
Однако Иванушкин помнил про зиму. Не про зиму вообще, а про ту, которая миновала. Потому что это была для него последняя зима.
Зимой на огородах тоскливо: холод, безделье, ну и со жрачкой худо. Только копатели в Великих огородах зиму любят. Потому как для копателей зима — время самое жаркое. |