Одна из них — что невозможно в Британии найти такой роман, который бы воссоздавал интеллектуальный и моральный климат столетней давности, то есть середины прошлого века, в той мере, как для России это было сделано Толстым, а для Франции — Стендалем. (Здесь необходимо до некоторой степени снять с себя ответственность, предложив кое-какие пояснения.) Прочесть «Красное и черное» и «Люсьена Левена» означает узнать Францию так, как будто ты жил там сам; прочесть «Анну Каренину» означает так же узнать Россию. Но викторианский роман, который мог бы оказаться весьма полезным, так и не дождался, чтобы его кто-то написал. Гарди рассказывает нам, каково быть бедным, что значит иметь воображение, превосходящее возможности узкой эпохи, и что такое оказаться жертвой. Что до Джордж Элиот, сама по себе она хороша. Однако же я думаю, что штрафом, выплаченным ею за принадлежность к классу женщин викторианского времени, было то, что ее выставляли женщиной благонравной даже тогда, когда, согласно лицемерным представлениям своей эпохи, она ею не была, — очень многого Элиот не понимает, потому что она нравственна. Мередит, этот поразительно недооцененный автор, пожалуй, подошел к решению задачи ближе всех. Троллоп предпринимал попытки, но у него не тот масштаб. Нет ни единого романа, который обладал бы такой силой и так ярко отражал бы динамизм борьбы идей, как мы это видим, например, в любой добротной биографии Уильяма Морриса.
Разумеется, предпринимая эту попытку, я исходила из допущения, что фильтр, представляющий собой женское видение мира, обладает той же законной силой, что и фильтр, представляющий собой мужское… На время отложив в сторону этот вопрос, или, скорее, ни разу даже не задумавшись как следует на эту тему, я решила, что для воссоздания в романе идеологического «аромата» середины нынешнего века необходимо, чтобы его действие разворачивалось в среде социалистов и марксистов, потому что именно в разных «главах» социализма происходили великие дебаты наших дней, — различные движения, войны, революции воспринимались их участниками как развитие различных видов социализма, или марксизма, в какой-нибудь из фаз: распространение, приостановка или отступление. (Думаю, мы должны хотя бы допустить такую вероятность, что люди, оглядываясь в прошлое, на наше время, возможно, его увидят совсем не так, как мы, — точно так же, как и мы, оглядываясь на Английскую, Французскую и даже Русскую революции, видим их иначе, чем люди жившие тогда.) Но «марксизм» и различные его отпочкования вызывали повсюду мощное брожение умов, и происходило это так быстро и так энергично, что стоило им только «излиться» на свободу, как они тут же впитывались без остатка и становились частью повседневного мышления. Идеи, казавшиеся крайне левыми лет тридцать или сорок тому назад, двадцать лет назад уже насквозь пропитали все левое движение, а за последнее десятилетие стали расхожими местами традиционной социальной мысли. То, что усвоено так глубоко, уже не может больше быть реальной силой — но это было доминантой, и в романе того типа, который я пыталась сделать, должно было стать главным.
Другая мысль, с которой я играла долго, заключалась в том, что главный герой просто обязан быть каким-нибудь художником, но — «в ступоре». А все потому, что тема художника уже давно доминирует в искусстве: живописец, музыкант, писатель — как образец, модель. К этой теме обращался каждый крупный автор, и большинство второстепенных. Эти архетипы — художник и его зеркальное отражение бизнесмен — широкими шагами вошли в нашу культуру, один преподносится как человек грубый и бесчувственный, другой же — как творец, избыточно чувствительный, вечно страдающий и ужасающе самовлюбленный, что, безусловно, следует ему простить, поскольку он ведь создает свои творения, — конечно, точно так же, как и бизнесмена мы должны простить ради плодов его трудов. |