Украшавшие ее голову перья и драгоценности подчеркивали приветливость юного лица. Покуда ее августейший супруг супился и хмурился, она улыбалась всему миру, и глаз радовался при виде этой француженки — дочери, сестры и жены королей, которая веселым своим нравом несколько десятилетий кряду разгоняла мрак мадридского двора, многих заставляя вздыхать по себе, многим внушая страсть — об этом я, если позволите, расскажу в другом месте, — и всю жизнь отказывалась жить в выстроенном Филиппом Вторым величественном, темном и унылом Эскориале, зато по смерти навсегда поселилась там, упокоившись, бедняжка, в одном из его склепов рядом с останками других испанских королев.
Но в тот праздничный севильский вечер до этого было еще очень далеко. Пока что Филипп и Изабелла, еще молодые и красивые, медленно шли мимо гостей, склоняющихся перед величием их величеств. И рядом с ними живым воплощением могущества и власти шел граф-герцог Оливарес, который, подобно Атланту, держал на своих широченных плечах тягчайшее бремя — необозримую испанскую империю. Мысль о том, что ноша эта когда-нибудь станет непосильна даже для такого исполина, спустя годы дон Франсиско сумел выразить всего в трех строках:
Но берегись, чтоб враги в свой черед,
Соединившись, не взяли совместно
Все, что как дань тебе каждый дает.
Дон Гаспар де Гусман, граф-герцог Оливарес, первый министр нашего государя, облаченный в бархат, чью черноту оживляли только пышный воротник из брюссельских кружев да вышитый на груди крест ордена Калатравы, носил устрашающего вида усы, поднимающиеся едва ли не к самым глазам — а всевидящие глаза эти зорко и проницательно всматривались, примечали, узнавали, ни на миг не оставаясь неподвижны. По едва заметному знаку Оливареса их величества иногда — очень редко — замедляли шаг, и тогда король, королева или оба вместе устремляли взор на тех, кого в силу особых заслуг, влиятельности или по иным, неведомым причинам считали нужным удостоить такой чести. Дамы в подобных случаях приседали в глубоком реверансе, мужчины, уже давно стоявшие с непокрытыми головами, кланялись в пояс, венценосная же чета, одарив счастливцев взглядом и не долее одного мгновения молча постояв перед ними, шествовала дальше. Среди следовавших за нею знатнейших вельможей и грандов Испании был и граф де Гуадальмедина, который, поравнявшись с нами, — Алатристе и Кеведо, как и все прочие сняли шляпы, — что-то шепнул Оливаресу, и тот, остановив на нашей троице взор, неумолимо-свирепый, как смертный приговор, в свою очередь нагнулся к августейшему уху, и мы увидели, как блуждавший поверх голов взгляд Филиппа Четвертого остановился на нас. Министр продолжал что-то нашептывать его величеству, а оно, величество это, еще сильнее оттопырив выпяченную губу — родовую примет) всех Габсбургов — слушало, выказывая все признаки нетерпения, но не сводя водянисто-голубых глаз с лица капитана Алатристе.
— О вас речь, Диего, — еле слышно сказал Кеведо.
Я поглядел на своего хозяина. Выпрямившись, держа в одной руке шляпу, а другую положив на эфес шпаги, с непроницаемо-спокойным выражением лица, украшенного густыми солдатскими усами, он взирал на своего короля, с именем которого столько раз ходил в бой и ради которого трое суток назад дрался не на жизнь, а на смерть. Заметно было, что он нимало не смущен, нисколько не растерян и уж совсем не робеет. Первоначальная неловкость улетучилась бесследно; и августейший взгляд капитан встретил взглядом прямым и исполненным достоинства — взглядом человека, который никому ничего не должен и ни от кого ничего не ждет. В этот миг мне припомнилось, как у стен Аудкерка началось возмущение в Картахенском полку, как из рядов начали выносить знамена, дабы не запятнать их мятежом, как я уж готов был примкнуть к восставшим, и как капитан, дав мне по шее, повел за собой со словами: «Король есть король». |