Мундир везде одинаков, был бы отглажен, а сапоги должным образом сверкали…
— Я серьезно… Ведь буду, как чучело…
— Пустяки какие. Мы же это, Лизонька, обсуждали уже. Некоторой суммой для обустройства располагаем, — он не глядя похлопал по тугому боку одного из дорожных мешков. — Как выразился бы его степенство Николай Флегонтыч, и золотишко звенит, и ассигнации похрустывают. Дворцов и роскошных выездов пока не обещаю, но уж в затрапезе ты у меня никоим образом ходить не будешь, уж экипировать-то тебя смогу получше, чем столичных горничных…
— Да, когда-то это еще будет… — с шутливой капризностью произнесла Лиза. — Пока до этого дойдет, на меня на петербургских проспектах смотреть будут, как на чучело, в первое время…
— Не будут, — заверил Савельев. — Поскольку ты будешь в шубе, под коею платьишко устарелого провинциального артикула разглядеть вовсе даже и невозможно. А таращиться на тебя будут точно, но не как на чучело, а как на ослепительную сибирскую красавицу. Светски выражаясь, этуаль… Мон этуаль, сиречь звезда моя… — он, поразмыслив, налил себе еще водки, решив этим и ограничиться. — Ах, Лизавета Дмитриевна, знали б вы, как во мне кровь играет…
Лиза благонамеренно потупилась.
…Сон ему приснился не то чтобы кошмарный или просто пугающий, но какой-то странный и вроде бы неправильный. Неправильность эта ощущалась остро. Случается, пусть и редко: спящий прекрасно осознает, что спит и наблюдает не реальность, а сон, вот только вырваться из этого сна не может, продолжает существовать в насквозь иллюзорных событиях, повинуясь их ходу, не в силах сопротивляться, противостоять, бороться. Это само по себе бывает довольно тяжко.
Примерно такое с ним происходило. Поручик Савельев долго шагал по широким сводчатым коридорам, словно бы пробитым в дикой скале с величайшим тщанием, так что окружающий камень едва ли не отшлифован. И не видно ни ламп, ни факелов, однако в этих странных переходах достаточно светло. Он брел, брел и брел в одиночестве и тишине так долго и непонятно, что испытывал уже едва ли не страх. И ничего не мог с собой поделать, шагал, бездумно переставляя ноги, не в силах ни остановиться, ни повернуть назад. Какой-то частичкой сознания соображал, что спит, но неведомая сила влекла его вперед, как ветер — клок дыма. Коридор то шел прямо, словно желонерская линия, то изгибался, уходил вниз, поднимался вверх, змеился плавными зигзагами, иногда камень под ногами превращался в широкие ступени столь же искусно высеченных лестниц. Сердце заходилось от одиночества и тоски. Он шагал, шагал, шагал…
И вышел в огромный зал, напоминавший по форме опрокинутую чашу — с квадратными колоннами по стенам, из того же камня, сливавшимися с полом и потолком, с невысокой лестницей в дальнем конце, ведущей к низкому, напоминавшему дерево в три обхвата постаменту, на котором возвышалось черное…
Нечто. Фигура в добрую сажень высотой, матово блестевшая, черного цвета, резко отличавшегося от окружающего золотисто-рыжего камня, была отделана вовсе уж с величайшим тщанием, вот только Савельев, как ни всматривался, не мог понять, кого она изображает: не человека, уж это безусловно, однако и не похоже ни на одно известное ему животное. Нечто, искусно, со множеством мелких подробностей высеченное из черного камня — быть может, точное подобие некоего существа, имевшегося в реальности. Однако невозможно понять, что это, вернее, кто. Ничего не наблюдалось в статуе пугающего или хотя бы неприятного, наоборот, чуялась некая гармония и непонятная чужая красота — и все равно, поручика едва ли не согнуло от беспричинного отвращения.
Он стоял за одной из колонн, словно бы потеряв всякую способность шевелиться. Ни единого звука в пещере, ни малейшего шевеления — а на смену страху пришло безразличие. |