Изменить размер шрифта - +
Душа форменным образом пела. Даже холод не ощущался.

И медленно спадало возбуждение особого рода, то самое, о котором в чисто мужской компании упоминается с шуточками-улыбочками. В нем-то все и дело, в конце концов заключил поручик, уже вернувший способность рассуждать совершенно трезво, стряхнувший полностью ночное наваждение. В крепких сонных объятиях молодой жены ему, надо полагать, очень уж крепко возжелалось после двух недель вынужденного воздержания — в Омске-то ночевали в столь скверной гостинице, что пришлось отринуть игривые мысли… Вот из-за этого и приснилась чушь невероятная…

Стояла совершеннейшая тишина — и показалось, что ночь за окном наполнена тем же неустанным звоном непонятной струны. Решив не поддаваться наваждению (благо оно само собой пропало вскоре), поручик прикрыл глаза и принялся старательно погружать себя в сон.

 

Глава III

Обворованные

 

Проснулся он, полное впечатление, раньше обычного времени. Не шевелясь, покосившись на безмятежно спавшую Лизу, еще раз мимолетно порадовался, что ночной кошмар оказался не более чем ночным кошмаром. И тут же понял, что его разбудило — совсем неподалеку от возка звучал самый что ни на есть базарный скандал на крайне повышенных тонах. И это было странно: подобных криков, подобной экспрессии чувств следовало бы ждать не от «чистой публики», а от простонародья вроде ямщиков — но с какой бы стати суровый Ефим Егорыч Мохов допустил бы, чтобы означенные разновидности рода человеческого устроили вульгарную свару именно что возле возков, где путешествовали приличные господа? Трудно от него ожидать подобного либерализма. А следовательно, приходится сделать вывод, что простонародье тут и ни при чем — тем более что в разнобое голосов явственно угадывается бас отца Прокопия и брюзгливый фальцет Панкрашина. Но что стрястись-то могло на «чистой половине»?

Поскольку спать вряд ли больше придется, Савельев осторожненько, ухитрившись-таки не разбудить Лизу, выбрался из-под меховой полости, ежась от моментально подступившего холода, натянул сапоги, подхватил шубу и шапку, выбрался наружу, где едва-едва начинало светать. Торопливо накинул шубу, запахнулся, нахлобучил шапку поглубже — морозец по утреннему времени, как обычно, стоял ядреный, колючий и кусачий.

В невеликой толпе, сгрудившейся через один возок от него, наличествовали почти все путешествующие, за редкими исключениями. Толпа собралась этаким полукругом, словно зрители в древнегреческом театре, а впереди, наособицу, стояли Панкрашин, словно бы и нечувствительный к морозу в распахнутой шубе, и Ефим Егорыч Мохов, благообразный, с седой бородой и в круглых очках. Обычно осанистый, сейчас он выглядел прямо-таки пришибленным, жалким даже, стоял понурясь, теребя потерявшую обычную аккуратность бороду, то и дело пожимая плечами, уставясь себе под ноги.

Панкрашин наседал на него, словно лихая конница на пехотное каре, потрясая сухоньким кулачком, брызгая слюной, багровея лицом так, что страшно за него становилось — могла и апоплексия ударить скоропостижно…

— Милостивый государь! — орал Панкрашин. — Я надворный советник, а не какая канцелярская мелкота! Слыхивать доводилось о таких чинах? Да я… да вас! В каторгу пущу! Устрою вам сплошной динь-бом, звон кандальный, как в знаменитой песенке! Все, что нажито! До последней монетки! Часы вместе с цепочкой! И мало того, мало того! — он принялся яростно тыкать себя большим пальцем в грудь. — Анненскую звезду прямо с вицмундира! Как не бывало! Господин ротмистр, где вы там? Ага! Не кажется ли вам, что тут дело насквозь политическое? Мало того что у надворного советника умыкают все нажитое, вдобавок еще и воруют с груди звезду Святыя Анны, жалованную по вы-со-чай-ше-му повелению! Политика, верно вам говорю!

Присутствующий здесь же ротмистр ответил, страдальчески морщась и тщательнейшим образом подбирая слова:

— Иван Иович, дорогой вы мой… Сочувствую вашему горю, но позвольте все же заметить, что потаенное хищение денег, пусть золотых, а также покража ордена в дела политические, как бы это… вписывается не вполне.

Быстрый переход