|
Да, Мария так и жила в доме графини д'Армонти. Гизелла уверяла, что счастлива ее присутствием, ибо иначе ей очень одиноко. Правда, где-то существовал граф д'Армонти, однако Мария его никогда не видела и только как-то раз совершенно нечаянно узнала — Сильвестр обмолвился, — что граф, бывший старше своей жены на сорок лет (ему сравнялось, стало быть, шестьдесят пять), вот уже восемь лет пребывает в своем замке где-то на Луаре, парализованный и прикованный к постели, однако вовсе не бременем возраста, ибо не такие уж преклонные были у него года, а последствиями дуэли, на которой он пытался защитить свою честь после того, как в разгар медового месяца застал у новобрачной жены своей какого-то венгерского вертопраха, с которым она пылко утоляла тоску по родине. История сия осталась тайной для света; репутация графини д'Армонти не пострадала. Она покинула мужа, являвшегося для нее живым укором, и скоро ее салон сделался одним из самых модных в Париже, что немало способствовало карьере и светским успехам ее обожаемого брата.
Узнав об этом, Мария изрядно поколебалась в своей задушевной привязанности к Гизелле. Прекрасная венгерка была так жадна до жизни, что это даже пугало скрытную, таящую свои страсти русскую. И для Гизеллы, и для ее брата существовал в жизни один идол, которому они пламенно поклонялись, — собственное желание. Достижение желаемого — сам процесс ценился не меньше, а даже больше цели, ибо наслаждаться они умели только борьбой. Им необходимо было чего-то добиваться, алкать, искать, чтобы, наконец-то схватив, впившись жадными губами, высосав сок, тотчас отвергнуть то, что лишь мгновение назад являлось вожделенным, — и, подобно пчеле, перелететь на другой цветок, окунуться в пьянящую сладость нового желания. Да нет, с пчелками-созидателями нельзя было сравнить брата и сестру, скорее с осами, шмелями или даже с шершнями, столь были они быстры, неутомимы и ненасытны.
Мария чем дальше, тем больше страшилась этой неотступной осады. Она держала Сильвестра на расстоянии — прежде всего потому, что чувства ее к нему остыли, но еще и потому, что полагала неблагородным превращать дом женщины, давшей ей приют, в какой-то maison de rendez-vous . Однако Гизелла, судя по всему, ничего не имела против! И Мария всерьез задумывалась о том, что надо бы наконец съехать отсюда…
Но куда? Вернуться домой? Там ее, судя по всему, не больно-то ждали, не желали видеть. Ну вырвалось признание у Корфа, да что с того? Восемь лет платить горничной, чтобы та изображала его любовницу? Ну хорошо, он перед Марией безгрешен — значит, она грешна. Да уж какая есть!
Итак, домой возвращаться нельзя. Но не к Симолину же на бульвар Монмартр попроситься на постой! Эх, сесть бы в карету да уехать домой по-настоящему — в Россию! И Мария замерла у окна, глядя в парк, едва тронутый зеленым весенним пухом; однако видела она вовсе не парк, а Волгу, синюю шелковую ленту под синим небом, и высокий зеленый берег, весь в желтых огоньках одуванчиков, и тополиный пух, и зеленый свет в березовых аллеях; и слышала посвист ветра в вершинах тополей, и шелест золотых колосьев пшеницы, и мерный стук дождевых капель в старые бочки, стоящие по углам дома…
А лучше бы она не мечтала у окна с блаженной улыбкою на устах, не вслушивалась в эхо прошлого, а отошла к двери да прислушалась хорошенько к речи, которую повела графиня Гизелла, застав своего брата в коридоре; тот стоял, понурясь, не смея коснуться ручки двери, за которой, холодна и неприступна, оставалась та, кого он жаждал всей душой и всем телом.
Мария всегда быстро принимала решения — и еще быстрее старалась воплотить их в жизнь. На следующий же день она послала одного из слуг мадам д'Армонти на улицу Старых Августинцев с запиской, в которой просила Данилу явиться к ней, а другого — на улицу де Граммон, в посольство, к Симолину. Вскоре оба курьера вернулись ни с чем: не застали дома ни того, ни другого. |