— Всё-всё, пошла я!.. — Но как вставать не хочется, уходить от него, кто бы знал. Уткнуться бы ему в шею носом, уснуть… Пересиливает себя, его тоже, тормошит истомлённого; и уже платье натягивая в избяной темноте, при таких-то шторках свет не включишь, говорит ему во тьму эту, дыханьем их и жаром ещё полную, наугад:
— Давай сразу отберём, что стирать. Порошок-то хоть есть?
— Да там всё, в тазе…
В кухоньке свет включают — ага, вёдра есть, посуда всякая в шкафчике, чашки-кастрюльки, ложки-поварёшки, картошка в мешке… так, а в холодильнике что? Правда что шаром покати, кусок заветревшей колбасы, в самый раз пёсику, да хлеб в пакете чёрствый. Мясо из морозилки на полку нижнюю, чтоб отошло, ключ от дома запасной в сумочку и — до обеда, Лёшенька!.. Выходят за калитку, над головою редкие отуманенные звёзды, полынная прохлада, пришедшая со степи, дальний за школой фонарь, лампочка простая на столбу: проводить, может?.. Ну что ты, Лёш, я ж дома!..
Спать не хочется совсем, она садится на родительское крыльцо, смотрит на тёмную, в себе забывшуюся улицу, на непроглядную громаду тополей, вознесённую в небо, смутно сереть начинающее будто… поскорей бы утро, день. Нет, она не торопит время, торопить его опасно, почему-то знает, чувствует она; наоборот, мало его, не хватает ей, а столько ещё сделать надо, успеть.
Калитку на засов она заперла, от лишних глаз, а они ей все лишние теперь. Всё, что нужно для борща, из дома захватила, мясо поставила варить, а на второй конфорке белье в ведре кипятится — пар столбом, дым коромыслом!.. И окна между делом протёрла, паутину обмахнула — сколько её! — и за полы принялась: подметаются, да, но не мыты, сразу видно, давно, и бельишко застирано, простыни-наволочки тоже, всё перетряхнуть надо, — мужики… По полкам книжным только глазами пробежала, удивилась опять: когда и где собрать успел — и столько неизвестных ей, серьёзных даже по корешкам…
Стирает во дворе, у летника, оглядывает позьмо, ширь дворовую и опять думает: сколько работы здесь, боже мой, чтобы обжить всё, засадить. Ничего, глаза страшатся, а руки делают. Первая всегда у матери поговорка — от нужды, работы извечной, только лет семь назад, может, и выбрались из всяких строек; а тут их, детей, учить, подымать… Как он, Павлик, там? Двое ребятишек все ж и Вера, невестка, больная, по женской части неладно…
И отгоняет мысли всякие такие, не сглазить бы… вроде б всё ничего у неё, хотя сама ещё себе удивляется, как выдерживает такое, мало того — желает, ждёт, как будто обещанного чего-то ждёт… И разговаривает негромко, чтоб с улицы не услышали, с Овчаром, накормленным ею так, что пузцом сытеньким отвалился на солнце, пожмуривается: что, скучно одному хозяина ждать? Ску-учно, день-то длинный какой, все жданки съешь… А тот садится, польщённый явно, что с ним по-человечески говорят, глядит смышлёно, голову набок, и хвостишком работает, подметает.
Всё сделать, что хотела, она успеть не смогла, конечно, машину его услышала у ворот, выскочила.
— Ну-у!.. — говорит он, оглядываясь в доме, и это ей за лучшую похвалу. — Когда успела-то?! Простыни ещё эти, занавески… шут бы с ними.
— Да заодно уж… Обедаем?
— И поскорей. Голодный, как… Последний раз Танюшка здесь прибиралась, когда на каникулы ушла. Говорит, шефом у тебя буду, а вот глаз не кажет: женишки небось, дискотеки… Устала?
— Да когда уставать, Лёш? — Она не притворяется ничуть, ведь и в самом деле время пролетело — нe видя как, да и в охотку всё шло. — Правда. Надо ещё…
— Ничего не надо, хорошка, — отдохни.
— Здрассте, а погладить?! Пересохнет же. |