— В сентябре, может. Или в октябре…
Она говорит ей это и сама надеется, что — в сентябре, перед увольнением. И ещё колеблется, сказать ли ей и как сказать… за тем ведь и шла, признаться, чуть не бежала сюда. За тем, а уж от крёстной ничего наружу не выйдет, проверено, не то что сказать — намёка никому не даст, что знает, находя в этом удовлетворение какое-то своё, не совсем понятное…
— А што цветёшь-то вся? Ещё вчерась как шанежка с поду… аж пыхало. Спросить, думаю, иль нет?
Сысподу, с пылу с жару прямо… И чувствуя, что краснеть начинает, помялась, проговорила на всякий случай, полушутя вроде б:
— А не скажешь нашим?
— Так прямо и пошла, сказала… Дел мне больше нету.
И, раз назвалась-напросилась, рассказать пришлось — накоротко и уж не обо всём, конечно; да и что словами скажешь, какие-то пустые они получаются, несродные, друг к другу не приставишь, не приладишь… Как будто всё то, о чём она говорила теперь, не с ними происходило… конспект чьей-то жизни чужой, куцый.
— Во-он што… — И вся ещё в новости этой, успела порадоваться крёстная, повторила: — Это в шабры, значит, ко мне?!
— Так, выходит, — улыбалась и она, Лёшиными словами сказала: — Уборку свалить бы. А пока не говорить, никому.
— А тот как жеть… городской который?
— Да никак, хрёска. Ну, чужой. Я уж и так, и сяк — чужой…
— И правда што… чужого не замай, свово не отдавай. Не, парень уважительный. Здоровкается первый, и по делу горазд, люди говорят… строгий. А што эт он — лицо побито вроде?..
— Да так, случайно совсем… Так вот и решили.
— Вона как… Не, не скажешь плохого, — рассуждала всё будто удивлённая, всё бровки высоко державшая крёстная, поглядывая весело, кипятку себе из краника подливая. — И жених… дак а што? Первый у нас, жених-то! Эт ты отхватила, девка!..
«Отхватила!..» И не удержало, засмеялась, клонясь над клеёнкой, впору голову на руки, покатать счастливо.
— А што смеёшься?! Тут уж подбивали под него клинья, всяко… А девки анадысь што утворили над ним… ты спроси его, спроси! Всё крыльцо ему лопухами завалили. Лопух, мол…
— Лопух?!
— Ага. И учителки эти наперебой, особо новая эта, целу зиму, считай… ну, ладно.
Учителка? Её дёрнуло было, больно и безрассудно… постой, погоди. Зимой? Мало ль что зимой… А лопухи летом, так? Ну, так…
У крёстной маленькие глазки, бесцветные, а всё видит:
— Болтаю я, грешная. А об чём — сама не знаю: гутарили люди и уж гутарить про то перестали…
Или расспросить? Не помешает знать, не зазорно вроде… не помешает? Нет уж, или верь, либо совсем не верь ему, что-нибудь одно. А учителка эта… не Мельниченко её фамилия? И повторила, чтоб перебить мутное в себе, противное что-то, со дна поднявшееся: не Мельниченко?! Вот так. Вот и забудь, это ж каторга — не верить. Мой он, вот и всё.
— …а людей не слухай, — говорила крёстная. И добавила, как-то самодовольно: — Уж я бы знала, ежели што…
— И не думаю слушать, — сказала она. Мой, больше ничей.
— Дак у вас што ж… всё уже? — И посмотрела долго и строго, со значением, как она это умела. — Всё со всем?
С недоумением она глянула на крёстную — ну да, мол, я ж сказала, — и ту раздосадовало это почему-то:
— Ну ты гли-ко… ну, ништо она не понимает! Ребёнок прямо… Донесла хоть, спрашиваю?
Она не сразу ещё, но поняла наконец, что именно — донесла; и вспыхнула лицом невольно вся, и неудержимым каким-то, нервным смехом залилась, чуть не до слёз, теперь уж головой на стол, еле кивнула ею. |