Искандеров друг, Николай Огарев… С некоторых пор близок и к г-ну Бакунину, а возможно, через того и к Нечаеву… Придется, значит, освежить в памяти кое-что и о г-не Огареве…
Глава третья. Московский университет — alma mater Герцена и Огарева
Юность! Ты как восходящее солнце, весь мир обливаешь розовым светом… И пусть юноши будут юношами, пусть отдаются верованиям, пусть рвутся к мировым подвигам, к великому; пусть отдаются дружбе, любви, льют слезы грусти и восторга. Душа, раз отдавшись широкому разливу, не забудет его никогда…
Счастлив тот, кто сохранит юность души в старости, кто не даст душе окаменеть, ожесточиться. Да будет благословенна юность!
1
Из юношеских лет Александра Герцена и Николая Огарева г-н Постников, пассажир швейцарского поезда, помнил с некоторых пор только клятву на Воробьевых горах да еще детское имя Огарева — Ник.
Постников полистал герценовскую книгу «Былое и думы» и перечел описание эпизода с клятвой…
«Раз после обеда отец мой собрался ехать за город. Огарев был у нас, он пригласил и его с Зонненбергом (немец-гувернер Ника. — P. Ш.). Поездки эти были нешуточными делами. В четвероместной карете „работы Иохима“ (придворный поставщик. — Р. Ш.), что не мешало ей в пятнадцатилетнюю, хотя и покойную службу состареться до безобразия и быть по-прежнему тяжелее осадной мортиры, до заставы надобно было ехать час или больше (имеется в виду тогдашняя Лужнецкая застава на отрезке Камер-Коллежского вала за Новодевичьим монастырем. Впоследствии на этом отрезке вала прошла линия Московской Окружной железной дороги. — Р. Ш.). Четыре лошади разного роста и не одного цвета, обленившиеся в праздной жизни и наевшие себе животы, покрывались через четверть часа потом и мылом; это было запрещено кучеру Авдею, и ему оставалось ехать шагом. Окна были обыкновенно подняты (закрыты. — Р. Ш.), какой бы жар ни был; и ко всему этому рядом с равномерно-гнетущим надзором моего отца беспокойно суетливый, тормошащий надзор Карла Ивановича, — но мы охотно подвергались всему, чтоб быть вместе.
В Лужниках мы переехали на лодке Москву-реку… Отец мой, как всегда, шел угрюмо и сгорбившись; возле него мелкими шажками семенил Карл Иванович, занимая его сплетнями и болтовней. Мы ушли от них вперед и, далеко опередивши, взбежали на место закладки Витбергова храма на Воробьевых горах (примерно площадка перед зданием университета. — P. Ш.).
Запыхавшись и раскрасневшись, стояли мы там, обтирая пот. Садилось солнце, купола блестели, город стлался на необозримое пространство под горой, свежий ветерок подувал на нас, постояли мы, постояли, оперлись друг на друга и, вдруг обнявшись, присягнули, в виду всей Москвы, пожертвовать нашей жизнью на избранную нами борьбу.
Сцена эта может показаться очень натянутой, очень театральной, а между тем через двадцать шесть лет я тронут до слез, вспоминая ее, она была свято искренна, это доказала вся жизнь наша… Мы не знали всей силы того, с чем вступали в бой, но бой приняли… С этого дня Воробьевы горы сделались для нас местом богомолья, и мы в год раз или два ходили туда, и всегда одни».
А ведь мальчикам этим было всего-навсего… пятнадцать и тринадцать годков! Клятва их прозвучала примерно через год после казни пятерых декабристов на кронверке Петропавловской крепости в Петербурге. «Казнь Пестеля и его товарищей окончательно разбудила ребяческий сон моей души», — написал Герцен, и очень близкие слова есть в «Исповеди» Ника Огарева.
Еще два года спустя, 17-летним, в октябре 1829 года Герцен был зачислен в студенты Московского университета. Его друг Ник был на полтора года моложе. Он стал сопровождать студента Герцена на университетские занятия. |