Изменить размер шрифта - +
Вокруг него плясали, притоптывали, шаманили и били в кимвалы: «Ах, какой интересный! Ах, какой чужденький! Ах, какой реакционненький!»

Соответствующего звания читатели восторженно ахали, ухали, вздыхали, причмокивали, крякали, щебетали, заливались от счастья и изнемогали от неги, закатывали глаза и глотали слюни, падали в обморок и плясали от радости, визжали, стонали и рыдали навзрыд.

У Пасюкова оказалась широкая, удалая натура. Восторженная молва о его веселых похождениях переполнила сердца его почитателей гордостью и счастьем.

– Слыхали? – спрашивали друг у друга завсегдатаи «Кутка писателя», – слыхали, как Пасюков вчера набил морду кондуктору в трамвае? Тот, болван, понимаете, нагло спрашивает у него, у поэта, у такого чудненького поэта, деньги за билет. Ну, Пасюков, конечно, не выдержал этого безобразия и как стукнет этого идиота по морде. У того, ясно, кровь на всю морду.

Пасюков, он ударить может. Силушка в нем сермяжная. Мы с Иван Иванычем так хохотали, так хохотали!

– Знаете, – толковали на другой день на уютном междусобойчике, – вчера Пасюков очень мило издевался над своей женой. Совсем как когда-то, когда еще не было «победоносного пролетариата». Он таскал ее за косы как бог, как ангел, как настоящий довоенный муж. Ах, какой милый хам! Какой избяной хам! Какой кондовый хамчик! Какая шикарная сермяжность!

Пасюкова распирало от денег. В «Кутке писателя» его встречали угодливо изгибавшиеся официанты. Он бросал им червонцы и требовал поклонения. И поклонение следовало.

– Кто единственный на всю Россию поэт? – вопиял упившийся славой и водкой Пасюков. И тыкал в самого себя перстом. – Я единственный на всю Россию поэт. Я единственней всех. Что мне советская власть. Захочу – полюблю, захочу – разлюблю. Меня сама Мокроглазиха денно и нощно славит. Меня сам ответственный редактор родным называет.

Горы бутылок, нагроможденные на письменном столе Пасюкова, мешали ему писать. Пасюков ходил по знакомым, гулял с тросточкой по широким кудрявым московским бульварам и изнемогал от сермяжности. Он бросил курить папиросы. Даже самые дорогие. Он перестал курить табак. Даже самый импортный. Он круто набивал свою трубку фимиамом и с наслаждением затягивался.

С сожалением, смешанным с нескрываемым презрением, смотрел он на молодых инженеров, проводивших бессонные ночи над чертежами великолепных изобретений, на химиков, напряженно вычислявших заветные формулы, на писателей и поэтов, упорствовавших в боях за убедительное, ясное слово, за книгу, нужную Советской стране.

– Разве это жизнь! – иронически восклицал он. – Ну, выдумают еще одну машину, еще один препарат, еще один, извините за выражение, тук, напишут еще один роман. А потом что? А потом снова садятся за работу. Нет-с. Извините. Слуга покорный. Я – поэт. Настоящий поэт. Вот напишу поэму и потом год, два, три года желаю и буду жить вовсю. И хамить буду. Настоящий поэт должен хамить. Например, Есенин. Например, я.

– Вы бы как-нибудь перековались, Пасючок, – ласково увещевали его не самые восторженные его почитатели. – Все-таки, знаете, как-то неудобно. Все-таки, знаете ли, у нас советская власть. А вы, извините, кулацкий апологет. Может быть, все-таки перековались бы полегоньку?

– Мне и так хорошо, – рассудительно отвечал Пасюков, – меня и так печатают и так хвалят. Ваше дело – перевоспитывать, мое – хулиганить.

– Бросьте хамить, – усовещали Пасюкова рассудительные люди. – Как-то неудобно. Разговоры про вас ходят нехорошие.

– И пусть ходят. Во-первых, мне от них только известность прибавляется. А во-вторых, все это жидовские разговорчики…

Тут уже на что Пасюков волю чувствовал и тот испугался.

Быстрый переход