Мы не нуждаемся в оценке — в этом, правда, мы должны знать себе цену. Не в том смысле, конечно, что нам никак нельзя продешевить, выставляя себя на торги социальных отношений, а в том смысле, что мы должны чувствовать удовлетворение от того, что мы делаем, как мы это делаем, а главное, что мы это делаем.
Когда отсутствует искренняя привязанность, часто имеют место обильные словесные заверения в том, насколько сильно родители любят ребенка и как они готовы всем пожертвовать для него.
Чувства собственной неполноценности и непригодности, ощущение слабости, малости, неуверенности концентрируются в ощущениях неудовольствия и неудовлетворенности, выливаясь в стремление к фиктивной цели — обретению «власти».
Потому то, каким он — половой инстинкт — у нас сформировался, и то, что он с нами сделал, в значительной степени обусловлено тем, как позиционировали себя в этом вопросе наши родители, — что они делали, что они нам говорили и чем все это кончилось. Впрочем, то, чем это кончилось, можно озвучить сразу: возникновением патологического и неосознанного (примерно в той же мере, в какой мы не осознаем ни ощущения собственной беззащитности, ни ощущения неудовлетворенности самими собой) чувства вины. Да, мы все живем с чувством вины, так, словно бы совершили какой-то тяжкий грех. Скорее всего, впрочем, вы не чувствуете эту вину, но ведь это не главное; важно то, что вы ведете себя так, словно бы этот грех есть на вашей совести.
Мы описали личностный идеал как фикцию, отвергнув тем самым его реальную значимость, но вынуждены все-таки признать, что он, хотя и нереальный, имеет все же большое значение для процесса жизни и психического развития.
Так, в этом режиме своеобразного замалчивания и отчаянной конспирации, в голове ребенка постепенно формируется представление о том, что его половые органы — это «грязное место». Говорить об этой части тела можно в исключительных случаях и только при экстренной необходимости справить большую или малую нужду. Причем даже в этих случаях предпочтительнее говорить не «я хочу пописать» или «я хочу покакать», а, например, «мне надо по маленькому», «мне надо по большому».
Вообще говоря, в ходу были самые разные способы сокрытия реального предмета. Например, все мы знали, как «это» называется на самом деле, но мы должны были называть «это» какими-то псевдонимами — «краник», «дырочка», а то и вовсе никак — «это», «здесь», «снизу»... Иными словами, налицо были все признаки секретности, потаенности и неприличности. И надо сказать, что наши родители были единственными в мире людьми, которые учиняли в этой области нашей жизни такую строгую цензуру, такой серьезнейший контроль, столь дотошную секретность.
Параллельно с этой системой замалчивания и информационного скрадывания мы имели на эту тему разного рода общение со своими сверстниками — во дворе, в песочнице, в детском саду. Мы узнавали здесь, как что называется, как у кого оно выглядит и что с этим делают. Разумеется, все эти знания передавались детьми друг другу как сакральные, в тайне от взрослых, со множеством самых разнообразных ритуалов — подглядываний, игр (например, «в доктора») и пр.
Кроме того, мы узнали, что соответствующие названия (органов, актов и т. п.) могут использоваться как ругательные, а произнесение одного из таких слов в обществе является настоящим святотатством. Эти слова замалчивались, как будто бы на них было наложено какое-то заклятие. Мы знали, что это табу, даже если нам никто об этом специально не говорил. Эти слова, словно бы в свое время имя еврейского бога, были покрыты для нас тайной и связаны с предощущением великой беды. Таким образом, тайна разрасталась, и эта тайна, о которой, как нам тогда казалось, знали только мы и наши родители, пролегла между нами и ними. |