Изменить размер шрифта - +
Люся раз сказала: «Они как разведенные жены». Я помню, у какого-то американского писателя есть рассказ про кошку, которая сидела под дождем, и про женщину, которая смотрела на нее из окна гостиницы и плакала, потому что ей было жаль кошку, и еще, наверное, потому, что она совсем не любила своего мужа. И привыкла от безделья подолгу копаться в самой себе. Поэтому и плакала. А вообще женщина всегда выдумывает себе причину, чтобы поплакать. Особенно когда причин никаких нет и быть не может.

Мы стали часто ссориться с Люсей. Я люблю ее очень — это уж точно. И нашу Маришку очень люблю и Кольку. А особенно Люсю. Любая другая женщина кажется мне хуже ее. А мы все равно ссоримся. Она мне сказала: «Ты теперь знатный бригадир, о тебе пишут, тебе дают ордена, я теперь совсем даже не нужна тебе». Я удивился сначала. Я не смог ей ничего ответить. Что же ей отвечать? Я просто спросил: «Что ты такое говоришь, Люся?» Она ответила: «Ты стал грубым. Ты невнимателен ко мне, потому что тебе неинтересно. Я уже пять лет нигде не работаю из-за Маришки и Кольки. А в наше время не любят тех женщин, которые сидят дома. В наше время любят умных, работающих жен...»

Ну что мне было сказать? Что я люблю ее? Я это говорю каждый день. И каждую ночь, когда она рядом, когда я чувствую ее так, как чувствовал на Лозовой. А нам тогда было по восемнадцати лет. Это самое главное — любить женщину так, как любил ее в первый день. Я все так же хочу целовать ее губы, я хочу все так же быть с ней и чувствовать ее рядом, близко, совсем близко, как только можно. Она говорит, что я груб и невнимателен. Это ведь совсем неверно. Просто я раньше думал только о ней одной и еще о ребятишках. А теперь я думаю обо всех наших в бригаде. Я раньше так не думал о них, пока не начали свое дело ребята с Москвы-Сортировочной. Раньше мы просто работали и получали зарплату. А сейчас я должен знать, как соблюдает режим дня Андрейка. Я обязан знать это, потому что он здорово очень танцует... Я должен знать, как дела у Ермоленко, не балуется ли он с четвертиночкой по вечерам. Кому же знать об этом, как не мне, бригадиру? И поэтому приходится много думать, а когда много думаешь, тогда совсем мало говоришь. Когда думаешь, тогда надо молчать, потому что слова всегда мешают думать. Может быть, я не прав, черт его знает. Но ведь Люся должна понимать меня. Ведь если она будет понимать меня совсем, по-настоящему, тогда я еще больше буду благодарен ей за то, что она всегда и во всем со мной. А она ведь очень умная. Она никогда не говорила мне, как многие жены: «Куда ты уходишь? Что я буду делать дома? Почему ты идешь один?» Она понимает, что у меня есть друзья, что у нас есть свои, мужские, разговоры — в шалаше в субботу, во времена осеннего перелета уток или в хмурый летний день, когда особенно хорошо берет окунь в озере. И я всегда был очень горд тем, что она верила мне, когда я уходил, не оправдываясь унизительно, не испрашивая разрешения, не докладывая, куда ухожу, на сколько времени и зачем. А сейчас мы стали часто ссориться. Она все время говорит, что я груб. А я не груб. Я очень устаю. Но я люблю ее по-прежнему, а может быть, даже и больше. Даже наверняка больше, чем раньше...»

Строкач сидел рядом с Сытиным и думал о Люсе. Сытин спал, положив голову на плечо Строкачу. Во сне он часто стонал.

Перед тем, как снова взяться за ломик, чтобы пробиваться дальше к Андрейке, Строкач тихо сказал:

 — Когда нас откопают, я скажу ей все, что сейчас передумал.

И он взял ломик и ударил по породе. И снова стал считать удары:

 — 2811! 2812! 2813!

Сытин проснулся и спросил:

 — Ты как, Никита?

 — Хорошо.

 — Поспал?

 — Поспал.

 — Я что-то плохо выспался.

 — Почему?

 — Не знаю. Просто никак не мог уснуть.

Быстрый переход