– Ты отлично знаешь, – сказала Николь так тихо, что Калак с трудом расслышал, – что на какой бы поезд я теперь ни села, он повезет меня в Вену, а я туда не хочу.
– А, понял. Ну и ну, никакой слаженности действий. Погляди вон на ту толстуху, она притащила нечто вроде инкунабулы, чтобы изучать растение, – наверно, это и есть та самая любительница ботаники, о которой говорил мой сосед. Эге, теперь, кажется, что‑то начинается, глянь, как нервничают смотрители, бедняги не знают, что делать. Весь зал пуст, и только эти типы толпятся вокруг дурацкого растения, нет, это невероятно. Ты сказала – в Вену? Раз уж ты почтила меня своим доверием, признаюсь – я спрашиваю тебя, знаешь ли ты, что Хуан переживает примерно то же самое?
– Да, знаю, как же мне не знать, – сказала Николь. – Я‑то не могу себе представить, что его кто‑то не любит.
– И все же это так, крошка, и если поезд, о котором ты сказала, пришел бы по назначению с тобою на борту, ты бы нашла, что Хуан в свою очередь тоже мечтает вскочить в поезд, направляющийся в Париж, но не делает этого по той же причине, по какой вы, сударыня, не едете в Вену, и так далее. Играть в уголки, знаешь, очень занятно в восемь лет, но позже это может довести до отчаяния, вот так мы и живем. Обрати внимание на того смотрителя, самого тощего, у него, видно, есть приказ записывать точные приметы наиболее подозрительных, бедняга уже исписал две тетрадки – я точно помню, что в прошлый раз у него была тетрадка с обложкой другого цвета, разве что они каждый день меняют цвета, как делали ацтеки. Хочешь, расскажу тебе про ацтеков?
– Я не буду плакать, – сказала Николь, сжимая мне руку повыше локтя. – Не глупи, и не надо мне рассказывать про ацтеков.
– О, это тема, в которой я знаток, хотя, конечно, там про Вену ничего не будет. А насчет того, что ты не станешь плакать, спрячь сейчас же свой платок и не будь дурочкой. Бог мой, – только подумать, что Марраста, можно сказать, воспитали Поланко и я и что мы лишали себя почти всех радостей жизни ради этого кретина! И для этого покинул я свою родину? Толпы эссеистов и критиков осыпают меня горькими упреками, а я тут вожусь с этими недотепами. Да, Остин прав, вам надо записаться в партию, в любую партию, но главное, в партию, приносить, черт побери, какую‑то пользу, эх вы, кучка мандаринов.
Он был в таком бешенстве и в то же время так явно старался меня развеселить, что я высморкалась, спрятала платок, и попросила у него прощения, и поблагодарила за карамельки, которые он мне передаст в окно, и сказала, что больше всего люблю мятные. Нам обоим было чуточку стыдно, и мы смотрели друг на друга, беззащитные, как всякий цивилизованный человек, когда он не может закурить сигарету и укрыться за привычными жестами, за завесой дыма. Ну словно голые сидели мы на этом диване, на который с завистью взирали невротики из разных углов зала.
– Не знаю, что я буду делать, – сказала я. – Для окружающих, как всегда, все ясно. Но потом приходит Map, и, понимаешь, каждый день – это повторение вчерашнего дня, да, ты прав, шлюха в зеленом платье.
– От него тебе нечего ждать, – сказал Калак. – Он ничего не сделает, чтобы решить вашу проблему. Разве что, думая, что ничего не делает, он…
Тут я взглянул на смотрителя, который, кое‑как примостясь, писал в своей тетрадке; я остановился на середине фразы, потому что не мог ее продолжить, и странным образом, мы оба остановились – смотритель перестал писать, а я говорить – и в одно и то же мгновение мы издали посмотрели друг на друга с досадливым и озабоченным видом людей, не знающих, как продолжать, и, однако, подозревающих, что в продолжении‑то самая суть, как в финале снов, вмиг забываемых, когда именно в нем‑то и должен быть ключ, ответ на все. |